Леонид вышел в коридор, растерянно поглядев в его даль, где шумела ожидалка. Й пошёл туда — к людям. Сел в продавленное гостиничное кресло, стал прислушиваться к разговорам. Кино! Кино! О чём бы ни говорили вокруг, всякое слово было о кино. Здесь поклонялись только этому богу, здесь собрались единоверцы. И Леонид был одним из них. Он знал многих, знали и его. Никто не удивился его появлению. Здесь привыкли к приездам и отъездам. Привыкли к самым неожиданным Естречам, когда друзья по институту, работавшие ныне в разных концах страны, сталкивались вдруг на этом пятачке, как могли бы столкнуться в пору студенчества в институтском коридоре. «Коля, ты?», «Саша, ты?» И начинался разговор о кино. О сценарии, о натуре, о плёнке — смотря по тому, какая у кого была профессия. И вообще о кино, какая бы у кого ни была профессия. О нуждах, о бедах, о радостях их любимого кино. Да, и о радостях.
Итак, все в порядке? Но работы-то у вас нет, друзья. Множество людей умеют что-то делать в кино, а делать им нечего. Никто не хочет признаться себе в этом. И никто не хочет уйти из кино. Как уйти, когда любишь? Значит, надо цепляться за место, делать вид, что работаешь, обманывая других, обманывая себя. Делать вид… Кажется, тут этим и занимались, бодро делая вид, что все у них — о’кэй! Весёлый трёп, бахвальство, поздравления звучали со всех сторон. Позвольте, а где же фильмы, о которых идёт речь? Ах, вы надеетесь, что их скоро запустят? Вы ждёте утверждения, назначения, направления, перемещения? Худо вам!
К Леониду подсел бедно, хотя и с претензией одетый старик, смолоду когда-то знаменитый. Сценарист ещё немых фильмов. Леонид не был с ним знаком, но знал по фотографиям — той, удачливой поры. Крепкое лицо, скуластенький, круглые самонадеянные глаза. Он фотографировался со Шкловским, с Зархи, с Пудовкиным. Казалось, его удаче не будет конца. А теперь, возможно, и не очень старый, это был дряхлый старик с трясущимися щеками.
Каким-то образом он был уже осведомлён, что Леонид — начальник сценарного отдела.
— Я знаю вашего Бурцева, — сказал он, протягивая Леониду дряблую руку. — Как же, давние друзья… Эх, а ведь у вас там сейчас теплынь! Овощи…
Старик замолчал, насупился, нервно закуривая. Он все сказал. Он сказал, что готов хоть немедленно ехать в Ашхабад, где тепло, где сытно, где у него старый друг, где могла бы найтись работа. Он все сказал и ждал чуда: сейчас ему закажут сценарий для Ашхабадской киностудии.
А мог бы он ещё написать что-либо путное? Нет. В кино лишь немногие бывают долгожителями. Стремительная это штука — кино.
Как бы извиняясь перед стариком, Леонид заговорил о сценариях, которые есть уже на студии и которые, увы, терпят бедствие.
Старик слушал вполуха. Он понял: чуда не будет, овощей не будет. Он утратил интерес к этому нелепому молодому человеку из нынешних, из молодых, да ранних. Что там у него за беды? Какие, к чертям, беды? Он на службе, он располагает средствами, вот даже в начальниках ходит. Старик обозлился и быстро пошёл от Леонида. Недалеко: к окну, где нового сыскал собеседника — по виду, по осанке из режиссёров. У режиссёров приметная манера держаться, словно они знают что-то такое, чего не знают все прочие. И дано им больше, чем прочим. Так оно и есть: они кормильцы, работодатели. Если, конечно, сами при деле.
Леонид тоже выбрался из своего угла. Надо было куда-то идти, с кем-то говорить — надо было включаться в ритм министерской жизни, в хитрую эту беготню с озабоченным лицом, в быстрые, на ходу разговоры, где намёк важнее сути, надо было начинать дышать здешним воздухом, а воздух здесь был на каждом этаже свой и в каждом кабинете на особицу.
Неделя прошла, ещё неделя — Леонид учился дышать министерским воздухом. И снова становиться москвичом — это тоже наука. Полгода не поживёшь в Москве, и ты уже выбился из её ритма, она чересчур шумной тебе кажется, сутолочной, ты робеешь на её улицах и в общении со столичным людом, хотя и сам из этого люда произошёл.
Весь нынешний день Леонид провёл в министерстве. И только к вечеру, с избытком наглотавшись министерского воздуха, как и обычно подавленный и обозлённый, он выбрался на улицу Горького.
Оказывается, день-то был совсем летним, вот и вечер выдался совсем летним — с молодо зазеленевшими деревьями, ласково угретый. Леонид пожалел, что так и не узнал, каков был день, что прозевал его, ходя по кабинетам.
Такое случается в мае: вдруг наступает лето. А потом в июне возвращается май или даже апрель. Это когда у дубов распускаются листья. Верная примета. Дня три дует ветер, дождь льёт, пасмурно.
Но пока робко установилось лето, самая лучшая пора в Москве, считанные дни, первый из которых Леонид прозевал. На что он убил его? Да все на то же: на говорильню о сценариях. Поправки, поправки… Стремление к совершенству обуяло киноредакторов. Когда дело стоит, должно казаться, что оно кипит. Не жалко ни времени, ни расходов — важно только не принимать решений. А посему — поправки, поправки…