— Нет, нет, я мимоходом, — Птицин заглядывал в комнату, улыбаясь и кивая Денисову, Леониду. — Тут на углу раков продают, вот я и прихватил вам дюжину. — Он начал совать за прутья раскоряченные рачьи тельца.
Марьям брала их, вскрикивая, пугаясь, роняя на пол. А Птицин смеялся и глядел на неё, на Денисова, на Леонида, старательно деля между ними свои бойкие, быстрые улыбочки.
— Честное слово, пароль донер, Сергей Петрович, не раки, а крокодилы. Три рака, труа шоз, Лёня, и ты сыт.
— Хватит и двух таких, — сказал Леонид. — По горло! — Но Птицина уже в окне не было.
От жирной баранины, от этих раков Леонида замутило. Он поднялся, подошёл к окну, рванул на себя решётку. Крепкая! Он успел увидеть ещё широкую, сутулую Володину спину, семенящий, бегущий его шаг.
Так бывает, все вдруг собьётся в одну кучу, множество сразу событий, и спешка, спешка начинается, и надо принимать скорые решения, хотя ещё вчера совсем тихо влачилась твоя жизнь.
С утра Леонид засел в просмотровом: шла сдача сюжетов кинохроники. Иные из них были уже озвучены и подмонтированы в киножурнал, иные ещё шли начерно, и должно было прикинуть — жить им или погибнуть. Если Леонид говорил: «На экран», — это была жизнь, если говорил: «Подумаем», — то была смерть. В хронике нет времени на долгие раздумья, сюжет о раннем севе по едва только угретой солнцем земле старился и становился не нужен за какую-нибудь неделю. А нужен становился сюжет о первых всходах. Но и он недолгий был жилец на этом свете. Уже требовался сюжет о воде, о поливе. И так ото дня ко дню, вослед за трудом людей, если то была хроника, настоящая хроника, а не какая-нибудь липа.
Вместе с Леонидом в просмотровом были режиссёры и операторы хроники: Иван Меркулов, тот, что был красив, как Мозжухин, Андрей Фролов, человек на редкость молчаливый, ушедший в себя. Но только не на экране. На экране его сюжеты немедленно узнавались, они были лучшими, в них светился ум, уважение чувствовалось к людям, которых снимал оператор, к их жизни, труду.
Был в зале и Илья Зотович Бочков. Он так и не уехал в Красноводск. Приказ о выговоре ему за недисциплинированность, вывешенный на всеобщее обозрение, уже повыцвел, как и всякая бумажка, под туркменским, хоть и весенним, но пронзительным солнцем, о приказе уже все забыли, и Бочков сейчас в зале как бы негласным был председателем. Решал вроде бы Галь, но последнее слово всегда оставалось за Бочковым. Шутка. пи, человек работал на студии со дня её создания, а до того, а ещё раньше… Словом, хоть он и не был туркменом, но породнился с туркменской землёй, седым стал, живя тут.
Бочков всего этого, конечно, сейчас не говорил, об этом и так все знали. Бочков только изредка вставлял замечания, но в голосе его, в уверенном тоне и даже в том, как он похмыкивал и покряхтывал, звучала святая вера скромнейшего этого человека в непререкаемость своих слов.
Был ещё в зале приятель Леонида газетчик Александр Тиунов. Он частенько подрабатывал на студии, писал для журнала тексты, маленькие хроникёрские сценарии. Сегодня он пришёл на студию просто так, от нечего делать, чтобы утащить Леонида в город.
И был ещё в зале Чары Гельдыев, Чары Семнадцатый, как его звали за глаза. Дело в том, что Гельдыев около года пробыл в директорах студии. Не справился, его сменил восемнадцатый, который тоже не справился, и его сменил Денисов.
Чары трудно сносил своё–падение, человек он был самолюбивый. Статный, видный, с ранней сединой, забравшейся даже в густые брови, он был преотличным вообще-то парнем, добрым, щедрым, компанейским, но, увы, не справился вот… Всего семилетка за плечами, несколько лет работы киномехаником, а потом выдвижение, или, вернее, вознесение, — это когда человеку предлагают прыгнуть выше собственной головы. Не сумел Чары, не прыгнул и, пожалуй, серьёзно осерчал и обиделся. Сейчас он работал кем-то вроде ассистента режиссёра хроники, осваивал творческую профессию. Все, кто мог, помогали ему в этом. Журнал, который мелькал сейчас на экране, был как раз смонтирован Гельдыевым, а помогал ему в этой работе Леонид Галь. Он же и дикторский текст для этого журнала написал.
Журнал заканчивался, последний из всего, что было подготовлено сегодня для просмотра. Сейчас вспыхнет под потолком лампа, и можно будет встать, распрямиться, как после сна, и уйти из этого промозглого по весне зала, где даже запах плёнки отсырел и стал противноватым.
Но вдруг пробудился Тиунов, подремывавший, покуда шёл просмотр, — не его, мол, забота. Он вдруг проснулся.
— Слушай-ка, Леонид, — сказал он. — Вели-ка ещё разок прокрутить журнал. Что-то мне там померещилось.
Тиунов умел ронять слова весомо, так, что к ним нельзя было не прислушаться. Это он в комсомольских вождях научился так ронять слова.
— Журнал уже принят и перезаписан на одну плёнку, — сказал Ленинд. — Поправлять в нём уже ничего нельзя. Или не налюбовался?
— Любоваться в нём нечем. Мне там померещилось кое-что. Прокрути.
— Желание гостя — закон. — Леонид нажал кнопку на микшере, привстав, крикнул в окошко механику: — Прошу ещё разок журнал!