Куда только не затаскивала Костю в эти дни Ксана. Весь город они обходили и объехали. Она ему показывала город. Они побывали во всех ресторанах, чуть ли не во всех шашлычных. Вот когда пригодился дядин бумажник. Множество раз на дню, кружа по городу, возвращались они на университетскую площадь, к молодому скверу, за которым так отчётливо видны были горы, к колоннам университета, издали казавшимся мраморными, древними. Они вступали в тень этих колонн, и Костя вспоминал, как увидел здесь Ксану, в широком платье, похожем на тунику, в сандалиях с высокой шнуровкой, — она была тогда девушкой из Древнего Рима. Костя вспоминал, как шёл тогда через этот сквер, не страшась солнца, парень в белой рубахе, как вольно он шёл. Он был сыном этой земли.
Бывать на университетской площади было мукой для Кости, но Ксана так прокладывала их маршруты, что нельзя было эту площадь миновать. К счастью, она не задерживалась тут долго.
Благословенный город, Костя все смелее ездил по нему на машине, и никто не спрашивал у него прав, которых у него не было и ещё и быть не могло. Машина — вот кто помогал Косте в эти дни. За рулём он забывался, успокаивался, обретал веру в себя. Если бы можно было, он бы с утра до вечера не вылезал из машины.
Пришло письмо от матери. Теперь это было тревожное письмо, и все оно было о том, чтобы он не спешил, не спешил, чтобы дождался отца, которому вот–вот удастся по пути из Гасан–Кули завернуть к сыну. Но это было и доброе, прощающее, как только мать умеет прощать, письмо, в котором сыну желалось счастье. Мать спрашивала: «Ты счастлив? Сын, ты счастлив?» Это было важнее всего для неё. Это было всего важнее для неё. О себе она не думала, она думала о его счастье.
А был ли он счастлив, наш Костя?
Да, конечно, он был безмерно счастлив. Но было ему и страшно. Страх не покидал его, бежал в его тени. Это был страх–сомнение, страх–предчувствие, страх–совесть.
Они всё время были вдвоём, им старались не помешать, не нарушить их уединения. Даже Григорий оказался деликатнейшим человеком. Так полагалось, ведь они были помолвлены, более того, они сдали заявление в загс, более того, уже близок был день, когда их должны были расписать, и им просто необходимо было получше узнать друг друга. Да им никто больше и не нужен был во всём мире, — только он ей и только она ему и были нужны во всём мире. Так полагалось, так считалось.
Они сидели у Кости в этот вечер. День промелькнул, как и все эти дни, знойный, слепящий, оглушительный, суматошный. Радостный и безрадостный, потому что Ксана и сегодня все оглядывалась, вдруг да оглядывалась, будто ждала, что кто-то выйдет из дверей, отделится от дерева, окликнет её. Всякий раз, оглянувшись, она взглядывала на Костю, не заметил ли он её движения. Он старался сделать вид, что не заметил. Но это было неправдой, он замечал, и он вздрагивал, когда она оглядывалась, и делался несчастным.
Весь день нынче он ездил с Ксаной по городу и покупал ей подарки. Так полагалось. Анна Николаевна даже списочек ему составила, что следует подарить. Вот когда пригодился дядин бумажник. Колкие сотни из него легко выпархивали и исчезали в ящичках касс. Было радостно дарить Ксане, было радостно выбирать с ней какие-то уже и такие вещи, которые должны были понадобиться им обоим, в их скорой, в их теперь уже скорой совместной жизни. То была игра, где он был сказочным принцем. Ей стоило только сказать, только руку протянуть, как он уже шёл к кассе и платил, и новый свёрток укладывался на заднее сиденье машины. Костя купил Ксане кольцо. Не обручальное. Те кольца уже были куплены Лукьяном Александровичем и ждали своего часа. Костя купил Ксане кольцо с большим голубым камнем, чуть, лишь отдалённо, лишь бледно перекликавшимся с синевой её глаз. Кольцо понравилось ей, и он купил. Надевая кольцо, Ксана глянула на Костю, быстро, коротко, незнакомо из глубины.
— Какой ты измученный, — сказала она. — Поедем домой. Ты устал.
Это была самая счастливая минута за все дни. Она заметила, что он устал, и в голосе её прозвучала доброта к нему, участие. Правда, ведь правда же, ему было нелегко. И всю дорогу домой — они ехали к нему — она ни разу не оглянулась, ни разу за всю дорогу.
И вот они сидели вдвоём в дядином кабинете, который теперь стал его комнатой, их комнатой.
Вечер, как всегда здесь, сразу стал ночью. Солнце недолго висело над кромкой гор. Кто-то обрезал верёвочку, на которой оно повисло, и солнце упало за горы. Темно стало, как ночью, хотя ещё время было не позднее.
— Ты посидишь ещё? — спросил Костя.
— Посижу.
А ведь они ещё ни разу не поцеловались, если не считать их первого «ты», хотя и были помолвлены, да что там, уже почти были мужем и женой во мнении своих родных, которые все делали, всячески способствовали тому, чтобы они всё время оставались вдвоём. А они ещё ни разу не поцеловались.