Врачи спрашивали себя в своих кабинетах, чем же побороть проклятую бациллу, почему люди так ужасающе безоружны перед ней. Сестры смотрели новыми, более зоркими глазами на врачей — и с профессиональной и с человеческой точек зрения. Каждая по-женски подмечала их слабости, подрывающие авторитет этих ученых господ. В часы задушевных разговоров они шептались, давали им прозвища, подмечая своеобразные особенности каждого из них.
Но нынешний день отличался от всех предыдущих, он был светлее и теплее. Сестра Берб, наслаждаясь отдыхом, восседала между Винфридом и Познанским на кожаном диване, перед которым стоял круглый стол. Здесь было хорошо, здесь не пахло хлорной известью. Здесь можно было на несколько часов забыть о том, как жалок человек — существо бренное и тленное, — и стать веселой швабской девушкой, которая любит производить впечатление на мужчин и уверена в постоянстве своего возлюбленного. Познанскому и Винфриду тоже весело было слушать, как она поддразнивает юриста, а офицера отчитывает, грозно жестикулируя покрасневшими от частого мытья руками; он-де плохой хозяин, бутылку с коньяком запрятал в окне между рамами, в «холодильнике». Крепкая водка делала в те времена чудеса, помогая и душе, ликовавшей в предчувствии близкого мира (на рождество уже будем дома!), и телу, в его борьбе с мерзким гриппом — этой напастью. Пристыженный Винфрид осторожно разливал в рюмки янтарно-желтую жидкость, а Познанский уговаривал Берб посетить своего протеже — новорожденного и его мать, ловко и как бы мимоходом упоминая, что Анна все еще отказывается окрестить ребенка, надо же ее усовестить.
Берб Озан, немало на своем веку пережившая, была верующей протестанткой, воинствующей и готовой перетянуть в свой лагерь весь мир. Вот уже почти три года, как она видит ужасы, бедствия, слышит стоны извивающихся от боли мужчин, ужасные раны, прострелы брюшной полости; видит, как солдаты, получив шприц морфия, становятся желтыми, лежат в подушках с резко заострившимся лицом, неподвижные, как трупы, — и умирают. Но все это не разрушило ее детской веры. Она была готова взяться за Анну, объяснить ей, какой грех она совершает по отношению к маленькому, невинному человечку, лишая его благодати, которой достиг своей жертвой спаситель, — освобождения от первородного греха.
— Как? — воскликнула она, подбоченившись и сверкнув черными глазами. — Как? Она не хочет крестить маленького сопляка? Ну, я ей вправлю мозги. Да это же преступница! Что она возомнила о себе? Как только мне дадут выходной день — я думаю, это будет в среду, — я ее приструню, ей не поздоровится.
Винфрид, усмехаясь, поставил на стол бутылку в серебряной оправе, потом разлил коньяк. «Попытай свое лекарство, милая моя швабка», — подумал он.
Бертин держал рюмку, с нежностью и удовлетворением принюхиваясь к ней; затем отпил несколько маленьких глотков — остальные осушили свои до дна или наполовину — и сказал, глядя в рюмку:
— Истинная отрада — вот такой хорошо выдержанный горячительный напиток. Должен вам сказать, что все те месяцы, о которых я рассказываю, я не разрешал себе ни капли алкоголя. Если быть точным, со времен Семендрии, с сочельника пятнадцатого года. Там рота наша дула во всю свежее виноградное сусло, хотя я предсказывал своим, что это опасная штука. Я тоже пил, но всегда знал меру. Зато потом нам раздали уже чистую сивуху; с чаем ее еще можно было кое-как глотать, но в натуральном виде это был яд для глотки и всего организма. Я с удовольствием от нее отказался. Когда наступили холода, стали выдавать водку тем, кому приходилось отправляться сквозь заградительный огонь на передовые позиции, в ущелья, в окопы, на обстреливаемые высоты, в лес Фосс, в лес Вавриль, в лес Шом — во все эти живописные местности, о которых я уже рассказывал. На сивуху был большой спрос; я называл ее столярной политурой. Мои товарищи, менее разборчивые, принимали ее как драгоценный подарок. Все, что я пережил, видел, вытерпел, я вобрал в себя с ясной головой и ясным сердцем, полностью владея всеми своими чувствами. Но, сознаюсь, некоторые вещи было бы легче переварить, согрев нутро двумя-тремя рюмками вот такого коньяку. В ту пору я еще принадлежал к строгим идеалистам, которые отказываются от водки перед сражением, ибо война была для нас делом возвышенным. А теперь… — Бертин засмеялся и умолк.
Затем он уютно уселся на стуле; паркет под ним затрещал.