— Жаль, что мне предстоит сегодня рассказывать Винфриду и Понту о глупости, которую я выкинул в Галлиполи! А то — поднесли к самому носу лакомый кусочек и тут же отняли! Доктор Феликс Попенберг, бедняга! Он-то умел писать по-немецки. Но скажите-ка, пришло ли в голову вашему Керру выразить в стихах свою скорбь по другим портам, тем, которые пали во Фландрии или Галлиполи, то есть на поле чести? Например, по Траклю, Штадлеру, Цукерману? Преждевременная смерть на войне, очевидно, кажется ему нормальной, а вот склянка с ядом в тылу наводит его на размышления.
Они двинулись дальше и мало-помалу раздражение Бертина прошло, он с большой теплотой заговорил о Попенберге, об этой жертве войны, и, порывшись в памяти, многое вспомнил о нем. С какой удивительной чуткостью писатель обрисовал раннее детство Э. Т. А. Гофмана, этого певца ужаса, показав, что оно-то и является причиной безумных вспышек его гения; как тонко он оценивал значение датского писателя Германа Банга, ранние романы которого впервые пробудили в Бертине любовь к современной рассудочной прозе. Попенберг написал очерк о письмах покойного писателя князя Германа Пюклера-Мускау; в имении этого писателя находился самый достопримечательный в Силезии парк, им самим заложенный.
— Разумеется, не собственными руками, — насмешливо прибавил Бертин, — но согласно собственному его вкусу и пониманию ландшафта. Когда я ездил из Крейцбурга в Берлин, у меня всегда было желание податься на Саган-Котбус и заехать в Мускау. Но упущенное можно наверстать. Своей арабской кобыле и охотничьей собаке Мускау поставил памятники из бронзы и мрамора; воздвиг ли он их своим крепостным крестьянам, создавшим его парк, — этого Попенберг, конечно, не сообщает. Зато он не умолчал о том, что князь вывез из Абиссинии прелестную рабыню.
От Абиссинии Бертин благополучно перешел к теме сегодняшнего утра и, разумеется, заговорил о Суэцком канале: «Вот как мы бесцеремонно обращаемся с географией, не правда ли?»
Они оказались на Мервинском шоссе, через несколько минут свернули вправо и очутились у решетчатых ворог виллы Тамшинского. Но не успели они выйти на широкую снежно-белую дорогу, как какой-то всадник звонко окликнул их и поскакал навстречу, переведя на рысь гнедую кобылу.
— Винфрид… Верхом… — сказал Познанский. — Что это с ним, отчего он так жестикулирует?
Через несколько минут обер-лейтенант остановился возле них и, похлопав Эльзу Брабантскую по красиво выгнутой шее, крикнул:
— Едут! Парламентеры вступили в Брестскую крепость.
Бертин остолбенел.
— Нет! — воскликнул он, как бы заклиная, и вытянул руки. — Нет!
И все почувствовали, что это не сомнение, а ликование.
— Да! — торжествующе крикнул Винфрид. — Они сели в вагоны в Двинске, под музыку из «Тангейзера» или без музыки — это мы еще узнаем.
Адвокат Познанский смотрел на покрытую снежной корой дорогу и беззвучно шевелил губами; читал, как он после признался Бертину, молитву, которой славят творца мироздания при получении доброй вести.
— Друзья мои, — сказал Винфрид, дав волю сердцу, — запомните дату — второе декабря! Отныне мир последует за войной, как гром за молнией. Если дело пойдет на лад, переговоры продолжатся столько недель, сколько в семьдесят первом[20] — месяцев.
— А что Запад? — спросил Бертин несколько сдержаннее, глядя на всадника снизу вверх.
— Ни звука не проронил. Ни гу-гу. Бедным западным народам остается только молчать. Да, для них это горькая пилюля. Ну, а теперь я поддам жару Эльзе, а вас, когда придете, ждет коньяк, можете чокаться. За мир! — и повернул коня.
Раздалось чмоканье, хлопанье поводьев, цоканье копыт и возглас Познанского, обращавшегося уже к спине Винфрида:
— Который, по существу, должен быть нормой.
В эту минуту Эльза подняла хвост и уронила на снег несколько блестящих желтовато-зеленых яблок.
Бертин подавил готовое вырваться восклицание. Издевается, что ли, над нами это животное? — подумал он удрученно. — И особенно надо мной?
Глава вторая. Экскурс в прошлое: Галлиполи
— Если я не ошибаюсь, — сказал Познанский, когда они удобно расселись в теплой комнате Винфрида и вытянули ноги, шевеля застывшими пальцами, — если я не ошибаюсь, мой писарь сегодня глядит на мир из-за своих очков живее, доверчивее, хоть он и запутался в противоречиях. Ведь вы не «хитроумная книга», как говорит о себе Гуттен в поэме Конрада Фердинанда Мейера…
— Сегодня мне нелегко будет продолжать свое повествование, — начал Бертин, после того как они чокнулись друг с другом. Он окинул взглядом своих слушателей и продолжал гораздо более бодрым тоном, чем вчера: — То, о чем я хочу рассказать, мне и самому не очень ясно… Не понимаю, почему этот эпизод казался мне таким важным, да и по сей день остается чем-то значительным.