Лежал бы на вечном покое, отстраненный от суеты и скверны житейской, а над ним вечная музыка. Для него только и звучит. И все, что он не смог услышать и дослушать при всей своей бедовой и хлопотной жизни, дослушал бы потом, под шум берез, под шелест травы и порывы ветра…
Вот это и было бы бессмертье, достойное человека, награда за муки его и труды.
Рукавички
Эмиль Гилельс был на гастролях в Вологде и, знакомясь с достопримечательностями города, осматривал Софийский собор, что стоит на Соборной горке, красуется по-над Вологдой-рекой и в ясную погоду куполами отражается в ней.
Строили собор во времена Ивана Грозного и вышел с ним будто бы казус совершенно неожиданный и негаданный. Во время осмотра и перед освящением его на Ивана Грозного, царя суеверного и подозрительного, обрушился сверху изрядный пласт штукатурки.
Царь сразу же из Вологды уехал и по этой или по какой другой причине дивной красоты и благолепия собор Святой Софии остался холодным.
Даже в середине лета в огромном соборе студено и гулко. И вот ходит знаменитый маэстро по храму, дивуется на фрески, писанные будто бы учениками самого Дионисия или даже под его руководством, и все потирает да прячет руки, отыскивая им теплое место. Забудется, засмотрится, затаив дыхание, на творения дивных мастеров и опять начинает руками суетиться — то под мышками их зажмет, то в карманы спрячет, а все нет грева. Сопутники его из музыкантов, из местных интеллектуалов не обращают внимания на неладность, происходящую с гостем, а вот старушка, березовой метлой и сторожбой кормившаяся подле храма, заметила.
— Поце, милый, рукам место ищошь? Мерьзнут?
— Мерзнут, бабушка, мерзнут. А мне вечером играть. Нельзя руки остужать.
— Дак вот возьми мои рукавички. Возьми, возьми, болезнай. Оне хоть и в латках, но чистые — я их кажну неделю мою.
Гость охотно подставил руки, бабушка надела рукавички, согретые своими руками, на бесценные руки пианиста, и маэстро ожил, повеселел, долго еще оставался в Софийском соборе — там есть чего смотреть, говорят, одних фресок около пяти тысяч метров.
Уходя из собора, Гилельс вернул бабушке рукавички и, приложив ладонь к левой части груди, поклонился ей легко и элегантно, как это умел делать только он, без заискивания и ужимок:
— Благодарю вас, родимая! Вы очень, очень мне помогли.
Этот случай мне рассказала работница и заботница вологодского музея Ирина Александровна Пятницкая. Недавно ее не стало, и Эмиля Гилельса уже нет, давно уж нет на свете и бабушки-привратницы — помянем же их добрым словом и пожелаем всем Царствия Небесного — каждый из них умел делать добро на своем месте и служил ему в меру своих сил.
Последняя народная симфония
Когда я смотрю и слушаю по телевидению дивное действо под названием «Играй, гармонь», меня всегда душат слезы.
А душат меня слезы не только от восторга, но и от горестного сознания того, что братья Заволокины вместе с остатками нашего замороченного народа творят последнюю радостную симфонию России.
«А Русь в сиреневом дыму и плачет, и поет», — не раз про себя повторил я слова поэта, слушая русскую гармонь, а она переборы льет-заливается, а из груди стон: «Да куда же? Зачем? Почему все это уходит?!»
И братья-крепыши, сибиряки, и подвиг их творческий ужли напрасны? Где, из чего взять веру в завтрашний день, ведь она без народной музыки, без пляски, песни и радости невозможна.
Сброд и шпана рождают сбродное злобное искусство, народ — народное ликующее.
Где же наш народ? Куда он улетел? Куда уехал? Убыл надолго ли и песни с собой унес?
Развращенец
Он был уже изрядно потаскан и жизнью утомлен, когда довелось мне с ним познакомиться на одном из частых в ту пору семинаров молодых писателей. Подавая крупную, но вялую руку, кривя морщинистый рот, он лениво представился: «Развращенец!»
Происходил он из крепкой рабочей семьи коренных уральцев, заимствовал от родителей кучерявую голову, широкую грудь и некую природную силу и стройность, может, даже стать, заметно уже смятую, и нажим на букву «щ» в разговоре, которым охотно, к месту и не к месту он пользовался. Новознакомцев забавляло, когда он, потягиваясь и зевая, говорил: «Дак ще, парни, однако, пора освежиться, лавки-те отворилися, кажись…»