Я быстро зашагал прямо по улице и вышел к углу завода, идя вдоль его высокого забора и уже широкой в этом месте улицы. И вот тогда заплакал — наверное, из чувства жалости к самому себе или от подсознательного, интуитивного чувства, вернее, предчувствия, что с этого момента придется часто плакать и долгие годы, если не буквально, то в душе, и… не только мне.
Впереди был дом, где было тепло, какой‑то уют, где были самые близкие, родные мне люди, которых я очень любил и которые еще больше любили меня. Но до этого дома было еще сравнительно далеко, и путь до него — не скрою — казался мне жутким. Сзади то, что несколько часов тому назад для меня было «впереди», уходило — уходила НАША армия, где были тоже родные мне люди, которых я любил и которые любили меня. И многие чужие, ставшие для меня за это время такими родными — особенно среди юнкеров. Я еще расслышал еле уловимый шум удаляющейся двуколки и конных, а потом — тишина. Я брел, всхлипывая. Кругом пусто, и я как бы повис в пространстве; хотя мне иногда казалось, что кто‑то где‑то вблизи есть и меня кто‑то видит, и я ускорял шаг.
Где‑то очень далеко в стороне Ростова слышались далекие редкие выстрелы, где‑то сбоку завыла собака. Дойдя до другого угла, в стороне от каких‑то ворот увидел скамейку. Решил сесть и надеть коньки. Мне захотелось скорей домой. Перейдя дорогу, я сел на скамейку и хотел надеть коньки, но не тут‑то было. Под пластинки на каблу–ках, куда вставляется выступ коньков, набился спрессованный замерзший снег. Снимать сапоги я опасался. Подвернув ногу, стал перочинным ножом выковыривать снег. Это отняло много времени, так как снег, набившийся под пластинки, плохо поддавался моему маленькому лезвию и было очень неудобно им манипулировать. У меня была коробка спичек, но я боялся зажигать, чтобы растопить снег, опасаясь, что огонь будет виден далеко. Кое‑как отковырял, даже жарко стало.
Надел коньки, привинтил к подошвам сапог, затянул еще и ремнями, что делал всегда, надел рукавички, взял палку и заскользил по тротуару, держа направление на Екатерининскую площадь.
Который был час, я все еще не знал. Иногда мне казалось, что впереди какие‑то силуэты. Тогда я нырял в боковую улицу и, сделав круг, становился на прежний курс. Почти во всех домах было темно. В очень редких за ставнями виднелся свет. Недалеко от площади я вдали услышал голоса, свернул, немного вернувшись, в левую улицу, а там стояла группа людей около дома и громко разговаривала. Быстро повернул вдруг в сторону и, описав круг по нескольким улицам, выкатился к заднему приделу Армянского собора, который был уже на площади.
На площади у памятника стояла телега, совсем без колес. Рядом совсем открытый, пустой чемодан и еще что‑то разбросанное. У ограды стояла другая. Около нее лежала лошадь, но живая, так как я видел, что она держала голову. Пробежав мимо, я очутился на Большой Садовой. Отсюда было два пути. Один влево, к Дону, на 29–ю линию, к тете Ане, что было более безопасно. Другой — прямо домой, что было опаснее, так как мне все казалось, что именно там скорее всего можно попасть «в пасть большевикам», как пить дать. Да и вдруг большевики не завтра днем, а уже сегодня вслед за отошедшей Белой Армией втянулись в город. Значит — навстречу им? Стоя на перепутье и опять на том же самом месте, я все же решил двигаться домой. Это было все же ближе, и я очень уж хотел быть дома.
Дома
Пробежав несколько линий по Садовой, я опять увидал вдали идущих людей и голоса. Быстро свернул вправо, прокатил до параллельно идущей Садовой улице и что есть духу, наверное, уж из последних сил устремился вперед. Уже без всяких встреч скоро увидал очертания Софиевского храма, наш угол, наш дом.
Не буду распространяться, с какими оханьями и аханьями меня встретили. Это уже другая тема. Было начало четвертого часа утра. Мой «поход» был закончен. Пробыл я в нем в общей сложности двадцать часов. Конечно, никто не спал. Папе не говорили до его полного выздоровления. Поили меня горячим чаем с какими‑то травами. После рассказа, где был, кого видел, уже лежа в постели, я долго не мог согреться и заснуть. Перед глазами стояли эти два кадета, что ростом были с меня, лошади, повозки, много разных повозок, идущие, как тени, люди, кругом снег, пустые жуткие улицы, а по ним кто‑то крадется, где‑то зловещие одиночные выстрелы, собачий вой…
Проснувшись поздно утром, я не мог встать — болели ноги, и я сильно ослабел; да мне и не хотелось вставать. Из гостиной я услышал бабушкин голос, кому‑то говоривший: «Посмотри, какие красавцы ходят, смотреть противно, прости Господи. Да не подходи к окну…» Я понял, что пришли большевики.
Через восемьдесят с лишним дней вернулись наши. Не все. В разное время, в разных местах, при разных обстоятельствах получили все всё, с чем я их догонял.
Много времени спустя папа мне сказал, что в конверте, доставленном мною от полковника Сутоплатова, не было ничего — там был чистый, сложенный в два раза почтовый листок чистой бумаги…
* * *