За отсутствием специальной посуды под кроватями стояли мельхиоровые ведерки. На больших восьмиугольных столах для карточной игры, обтянутых зеленым сукном, с круглой полированной впадиной посредине, лежали груды бинтов и пачки ваты, завернутые в пропарафиненную бумагу. На таком же столе сестра милосердия в белой косынке и в гимназическом фартуке кипятила в спиртовом кофейнике иголки для шприца.
На эстраде за зеленым бархатным занавесом разместилась перевязочная. Тут к потолку была подвешена кероспнокалильная лампа с белым асбестовым колпачком и примусным насосом на пузатом резервуаре. Вчера еще эта лампа висела на чугунном кронштейне у входа в ресторан.
Посредине стоял бильярдный стол, накрытый белой простыней. И такие же простыни висели вокруг стола. На верхнем этаже, из кухни, до потолка облицованной кафельными плитками, сделали баню. Сюда из кухни нижнего этажа санитары приносили на березовом шесте огромные красной меди кастрюли с кипятком.
В госпитале у Тимы не было ни минуты свободного времени.
Каждому раненому хотелось подольше задержать мальчика у своей койки.
Ему первому, а не санитару, протягивали термометр и озабоченно спрашивали:
— А ну, скажи цифру?
После перевязки сообщали радостно:
— Правильный совет давал: когда глаза шибко зажмуришь — верно, не так больно.
Тима научился точно отмеривать лекарство, бережно вливать его между сухих губ раненого, сматывать в рулончики выстиранные бинты, долго о чем угодно рассказывать шепотом страдающим от тяжелого ранения солдатам, которые забывали о боли, слушая в полузабытьи Тиму, узнавая в его голосе голоса своих ребят.
Его требовали тоскующие накануне операции. И Тима объяснял папиными словами, что это вовсе не страшно, а даже очень полезно и необходимо для здоровья, и восторженно расхваливал хлороформ, который так колдовскп усыпляет человека.
Когда отец и доктор Шухов обходили койкп с ранеными, санитар возил за ними столик на колесиках. На столе стояли склянки с лекарством и в блестящей никелированной коробке медицинские инструменты.
На докторе Шухове была офицерская форма с черной полоской на погонах, а на груди Георгиевский крест.
С ранеными он обращался грубо, сердито тараща опухшие, с темными веками глаза. Он отрывисто командовал, все равно как унтер на плацу: "Сесть! Дышать! Молчать, пока не спрашивают! Чего рожу кривишь? Больно? Не баба! Солдат должен терпеть!"
Уединившись с отцом в перевязочной, он говорил, сморкаясь в платок защитного цвета:
— Ампутированных нужно держать отдельно. Они плохо влияют на тех, кто после излечения должен будет снова продолжать службу. Хотя после госпиталя солдат — дрянь, с мозгами набекрень, наслушаются тут от студентиков политики. Вообще я считаю, что данная обстановка внушает раненым нежелательные мысли.
— Позвольте, но нельзя же было дольше держать их на путях в холодных теплушках!
— Можно и должно! В окопах будет хуже!
Закурив тонкую дамскую папироску и дыша отцу в лицо дымом, спрашивал угрожающе:
— Сие заведение принадлежит господину Пичугину?
Так? Значит, нарушен принцип священной и неприкосновенной частной собственности. Солдаты это понимают, наматывают на ус и, следственно, по выходе из госпиталя могут покуситься и на мою и на вашу собственность. Вот какие развратные выводы они сделают!
Налив в мензурку с широким горлышком спирт и разбавив его из бутылки дистиллированной водой, Шухов пил, сделав губы дудочкой, шумно выдыхая из себя воздух и задумчиво почесывая седую бровь.
— Я ведь, батенька, человек подневольный, — жаловался он. — В случае чего снова на фронт. В армии либералов не терпят!
— Вот, сынок, в каких дворцах пищу жрали, — говорил Тиме солдат Егоров. — Три этажа трактир, две кухни, а народ голодует.
— А вы за что «Георгия» получили?
— Так, за дурость. Ведь кто германский солдат? Тоже мужик, только он вместо хлеба картошку жрет. Вся разница. А я его за это в брюхо штыком. Ребята брататься полезли, а я в окопе остался. Совестно в глаза глядеть.
Взводный говорит: "Молодец, Егоров, значит, презираешь врага?" "Сочувствую, говорю. Да что ему до меня, если завтра друг на дружку снова погонят". — Ну, взводный меня по морде. Я стерпел до первого боя, а там пойми кто его, раз кругом пули свищут.
— Страшно на войне?
— С какой стороны подойти. Я вот на медведя с ножиком ходил. Тогурские мы! Их в тайге много. Там я человек, а он, одним словом, медведь. Но я его не боюсь, поскольку мне с него польза. А там что? Ты бьешь, тебя бьют, а для ча? Ну и, конечно, боязно с того, что зазря.
На соседней койке лежал с ампутированной ногой ротный писарь Тимохин. Лысый, с толстым синим носом и отвисшими губами, он кричал на Егорова пронзительным голосом, стараясь, чтобы все его слышали:
— Ты же подлец: кавалер, герой, а рассуждаешь как инородец! Германец хочет Россию покорить!
— А чего ему нас корить, когда он сам вшивый?
— Лютеранцы церкви порушат.
— Токо у них и делов. Вот обожди, поддадут они своему кайзеру, как мы Николашке…
— Престол пустой не бывает!
— Башка у тебя пустая, вот что.
— Я патриот!