— Не лгу, — с достоинством ответил Вадим. — Может быть, я не должен говорить об этом тебе, ты отошел от нашего дела… Но я, Валерьян, верю в твою порядочность, знаю тебя… Как видишь, роли у нас переменились, — добавил он с некоторым самодовольством, — теперь я — бунтарь, а ты благонамеренный.
— Кто же тебя вовлек в это дело?
— Не спрашивай. Ты понимаешь, я могу говорить о себе, но не о товарищах.
— Ух, как бла-а-родно! Да ты, оказывается, и конспиратор хоть куда! И что же ты делаешь в организации? Не секрет?
— Нет, отчего же? Тебе я могу сказать, не вдаваясь в подробности: провожу беседы с рабочими, письма зашифровываю.
Рысьев встрепенулся:
— Доверие тебе оказано большое! Письма… Какие письма, Вадим? Ну, удивил ты меня!
— Содержание я не могу тебе передать, не имею права. Но я назову адресат, и ты поймешь важность… Письма идут в Заграничную организационную комиссию.
Эти слова, как молния, осветили Рысьеву все: «Письма примиренцам в ЗОК! Попал Вадька к мекам в лапки!.. Значит, они нам все-таки палки в колеса… ясно!»
— Сознайся, Вадим, это Полищук тебя оседлал.
По растерянности Вадима видно было, что стрела попала в цель.
— Как ты?.. Почему Полищук? Совсем не Полищук!
— Да уж не отпирайся, знаю я. Доверие так доверие… а не доверяешь — пошел к черту!
— Валерьян, — с достоинством сказал Вадим, придя в себя после испуга, — я тебе доверяю, но не имею права говорить о партийных делах… пока ты вне организации. Иди к нам! Будем работать вместе… Это еще больше укрепит нашу дружбу.
— Нет уж, спасибо на угощении! — хмуро ответил Рысьев. После долгого молчания он сказал, поднявшись с креслица: — Если свою Фроську ждешь, не жди! Уехала, дура, в Пермь, женихом сестра поманила, наклевывается там женишок.
— Ты намекаешь, чтобы я ушел?
— Намекаю.
Вадим не обиделся.
— Я ведь к тебе, Валя, по делу зашел. Августа просила, чтобы ты ее навестил. Когда сможешь?
Вспышка дикой радости обожгла Рысьева.
— Какого же черта ты молчал? Пойдем. Сейчас же пойдем.
Монастырь, казалось, спал под снегом.
Вадим повел Рысьева по тропинке между сугробами к отдаленному, тихому корпусу.
Августа жила в угловой келье. Одно окно выходило на широкий монастырский двор, второе — на кладбище.
«Все время — моменто мори, — подумал Рысьев, и сердце у него сжалось. — Сидит, лелеет свою грусть печальная невеста!»
Он почтительно склонил голову перед Августой и, не имея силы взглянуть на нее, стал осматриваться по сторонам.
В келье стояли узенькая, застланная белым покрывалом кровать, стол под клеенкой, шкафик с глухими стенками, сундук. Пол покрывали тканые шерстяные половики в бордовую и синюю полосу. Все было чисто, строго. В углу перед «Молением о чаше» слабо мигала лампадка синего стекла.
Августа пригласила садиться. Вадим передал сестре поклоны от тетки, от Люси, спросил, не надо ли чего ей принести… Вытащил из-за пазухи книгу, — Августа сунула ее в шкафик. Судя по обложке, это был сборник стихов Блока.
Посидев несколько минут, Вадим поднялся:
— На днях зайду к тебе, Гутя. Бальмонта принести или Ибсена?
— Принеси книг побольше.
Вадим ушел.
— Вы звали меня? — тихо спросил Рысьев.
Ни словом, ни взглядом он не смел обнаружить чувство. Он стал осторожен, как охотник… точно по трясине пробирался: «Не оступиться! Не вспугнуть!»
Рысьев задушил, загнал внутрь все, что могло оттолкнуть, насторожить Августу. Глядел в ее изжелта- бледное бесстрастное лицо, стараясь изо всех сил выразить во взгляде почтительную дружбу. Некоторое время Августа молчала… но вот она подняла на него взгляд, почти лишенный выражения.
— С годами мы делаемся мягче, человечнее…
— Да, Гутя?
— Я сурова, слишком сурово обошлась с вами, Валерьян, в последний раз. Это меня мучает… И вот я решила…
— …Подачку сунуть нищему, — закончил ее мысль Валерьян, холодея от оскорбления. Поборов это чувство, он сказал с почтительной нежностью:
— Разве я не понимаю вас, Гутя? Давайте поговорим откровенно! Хоть раз! Я знаю, что вас мучает… В ваших глазах я не живой, страдающий человек, а тяжелое напоминание… Словом, вы не можете простить ни себе, ни мне то, что были известные отношения, обидные для… Лени…
Она наклонила голову.
— А меня это разве не мучает? — с неподдельным страданием заговорил Рысьев, буквально изнемогая от ревности, от жажды ласки. — Гутя, Гутя! Я сам благоговею перед его памятью.
И слезы ярости покатились по его щекам.
Августа протянула ему руку.
— Валерьян! Простите! Я не знала вас…
Он поспешно взял эту руку, удержал в своих горячих ладонях, но пожать не посмел.
— Гутя! Будем друзьями! Будем говорить о нем… чистом… светлом… пусть в сердцах у нас, как алтарь ему…
Радуясь, что нашел тон, в котором можно говорить с Августой, он нанизывал слово за словом, обволакивал ее нежностью… и побоялся одного: а вдруг не сдержит порыв?
Тогда все будет кончено.
Из уважения к Охлопкову Горгоньский не нарушил покой его дома обыском и арестом, — он вызвал Вадима Солодковского в канцелярию.