В Сингапуре меня списали с корабля, предложив обратный переход вторым классом; я отказался; мне с трудом удалось получить возмещение за полмесяца суточных. С сундуком и чемоданом я перебрался в самую дешевую, самую жаркую гостиницу в Сингапуре, только по имени Европейскую, и исходил там путом дни напролет под москитной сеткой, такой изорванной, что мне приходилось со всех сторон отмахиваться от комаров. Время шло, деньги у меня заканчивались; последнюю пару долларов, повиновавшись сумасбродному капризу, я истратил на концерт: выступал скрипач, которого я слышал в мои лучшие времена в Брайтоне. Эта расточительность оказалась моим спасением. В перерыве я наткнулся на одного британского пассажира, для которого однажды, вопреки правилам, принял закодированную телеграмму (отправка сигналов мне всё еще удавалась неплохо!). Я хотел было пройти мимо, ограничившись кратким приветствием; по опыту я знал, какое презрение испытывают британцы к полукровкам – за какового меня всегда принимали из-за цвета кожи и глаз – но он, похоже, заметил, как обстоят мои дела, задержал меня и заговорил со мною. На следующий день он помог мне вновь завоевать самоуважение, позволив поселиться вместе с ним в модном отеле Сингапура и подарив новый костюм. (Я упорно возражал против этого, но что правда, то правда: пристойная одежда и бритье повышают дух более, нежели чтение ночи напролет Гете или Конфуция, не говоря уже о Библии).
Два дня спустя я получил место на каботажном суденышке, которое раздобывало груз между второразрядными гаванями; в Нинбо[53] оно было как у себя дома, но в Шанхай и Манилу, обе метрополии, пользовавшиеся огромным успехом у бродяжничающих и пьянствующих моряков, не ходило никогда. Командный состав полностью приспособился; никто не бывал на берегу, кроме второго офицера, который коллекционировал фарфор и даже не ленился спускать свое денежное довольствие на никчемную керамику в антикварных лавках, и третьего офицера, который вбил себе в голову найти невинную девицу и для этого обходил дома и цветочные лодки. Капитан на рикше ездил в контору и обратно; днем являлись купцы со всем необходимым для моряка, а вечером они на своих сампанах подходили к борту, предлагая напрокат своих дочерей. Для большей части команды берег был неизвестной территорией; люди жили на своем корабле, как на маленьком астероиде, где текла иная жизнь. Они ели, пили и дышали, но почти не двигались и не разговаривали. Словно небольшое пространство, остававшееся на палубе между кранов и люков, было слишком велико для них, они ютились в своих каютах, зимой с керосиновой печкой, летом – без вентилятора, и в холод, и в жару пили горячий грог, поскольку льда на борту нет, а в зной горячий напиток лучше, чем прохладный. Некоторые днями напролет резались в карты, и поначалу я пил и играл вместе с ними; от последнего я смог затем уклониться под тем уважительным предлогом, что спустил свое денежное довольствие за месяцы вперед; пить же продолжал до того дня, как заметил, что руки мои трясутся при работе с аппаратурой, а шум в ушах почти перекрывает звук сигналов.
Тогда я бросил вино, – обвисший, как тряпка, я целую неделю, день и ночь, отпивался кофе. Наконец, я выбрался из этого состояния. Теперь нужно было еще отказаться от курения. Но зачем нужна такая жизнь, когда у человека не остается ни единого порока, которому он подвержен, прежде всего на грязном железном корабле, где нет ничего, ни кустика, ни птицы, – ничего, что подтверждало бы существование иной жизни? В конце концов, плавание можно сравнить с непрерывным похмельем, на этот нравственный закон ориентировались все остальные, но я должен был оставаться на связи с внешним миром, я не имел права поддаваться головокружению, так же как штурман, пока глаза у него раскрыты, способен различать огни и прокладывать курс, а машинист, закаленный службой в тропиках при 90-процентной влажности, дремля на лавке, по небольшому постукиванию мотора может распознать неполадку. Что ж, возможно, я несправедлив в отношении этих господ, но и они ко мне несправедливы, так что прощения я не прошу.
Тем не менее я стащил из аптеки флакончик с коричневой жидкостью; когда от пустоты жизни у меня начинала кружиться голова, я принимал несколько капель; так я достигал отрадного оглушения. Работа моя от этого не страдала. Я словно сидел за шерстяной стеной, куда доносились только звуки, которые я обязан был воспринимать.
Я завидовал пассажирам средней палубы, которые вкушали такое же наслаждение с разреженным дымом; там, где я погружался в апатию, они плавали в легкости. Я видел это по их блаженным физиономиям и по безразличию, с которым они умирали, случись им подцепить холеру или дизентерию.