Но теперь меня подавляли тяжелые, незнакомые запахи, я всё время спотыкался о предательские корни, мне мешало длинное одеяние. Мне хотелось отдохнуть, спрятаться среди деревьев, но это уже была не осень, стояла жара; я искал тени, листва была раскаленным чадом, почва, казалось, жила и пылала изнутри, легионы муравьев надвигались со всех сторон – кусачие, огромные красные муравьи, пауки падали с ветвей, и вновь зазвенели комары. Я бросился бежать хоть на какое-нибудь открытое место, вновь внезапно очутился перед изгородью, вцепился в прутья, чтобы выбраться из этого непереносимого рая адских мучений, хотя снаружи не видел ничего, кроме моря, другого ада. Ограда в этот раз не подавалась. Я снова обернулся, пошел было по аллее, но внезапно ноги мои подкосились, и я застыл, словно обратившись в дерево.
В конце аллеи, под листвой, осененной снопом света, словно мадонна в зеленой нише, стояла Диана.
Я подкрался к ней, как пантера к дичи. Теперь она не убежит от меня, не растает в облаке, не сольется с лесом. Она не шевельнулась; казалось, она со вниманием склонилась над чем-то, цветком или книгой, какая разница?
Еще один прыжок; она обернулась, и я отшатнулся. Это была Диана, но глаза у нее были раскосые, как у китаянки.
II
Пилар не спала с тех пор, как ушел ее отец, оставив у двери стражу. Она дожидалась предстоящего нападения. Человек, который должен был препятствовать ее бегству, спал, а если и не спал, то глаза его были закрыты. Золото – тоже прекрасное снотворное. Это тянулось долго, но Пилар знала и травку, прогонявшую сон. И все же она почувствовала облегчение, когда, наконец, увидела, что копьеносец ушел, и немного позже разглядела в листве неуклюже карабкающуюся тушу. Теперь у нее появилась причина оставить отцовский дом.
И всё же она колебалась; но вдруг ее на нее снизошел великий покой. Она вгляделась в сумерки; затем, войдя в комнату и услышав звук падения на балконе, она двинулась по коридору и беспрепятственно прошла мимо сидевшего на корточках у стены охранника.
Только что стемнело, она пошла вдоль стен домов. Но у монастыря свернула в китайский район. Всё население было на улице. Когда она проходила по улицам Макао, ее повсюду почтительно приветствовали и непочтительно взирали на нее. Здесь же никто не обращал на нее внимания. Теперь на ней были одежды, из-за которых отец разгневался бы ужаснее, нежели из-за платья Вероники. Они напомнили бы ему что он, португалец, был женат на китаянке. Но она чувствовала себя свободно в широких шелковых брюках, жакете, с начесанной на лоб челкой. В узких улицах стоял гвалт, но он действовал на нее успокаивающе, подобно шуму моря; это было отрадно после тишины домашней ловушки. В толпе, во тьме, проницаемой горящими смоляными факелами, среди промозглых нависающих домов, она чувствовала себя в безопасности, она была своей. Она пришла к няне, которую не видела десять лет; теперь той было семьдесят; она сделалась еще морщинистей, еще больше постарела. Пилар приняли без удивления, дали ей циновку, и она два дня подряд отсыпалась. Но оставаться здесь ей было нельзя. И тогда сын ама[45], который был столь же нем, как утлое суденышко, которым он правил, и миноги, которых он ловил, ночью перевез женщин на другой берег.
Пилар лишь смутно помнилось, что там был заросший сад, деревянный домик, который ее отец, обычно чертыхаясь при этом, называл
Для всех наступал счастливый момент, когда приходила шлюпка, чтобы увезти его на тот берег, в город. Иногда им обеим приходилось уезжать с ним; порой мать отказывалась, и Кампуш на руках переносил дочь в шлюпку и усаживал на красивую подушку. Но малышка Пилар визжала и плакала; тогда он спускал ее под козырек, на шатких ножках она переходила назад через узкий берег, порой шлепалась в воду, и ама вылавливала ее. Под смех шлюпка, наконец, уплывала, и они оставались в покое.
С двенадцати лет, после смерти матери, они уже никогда более не бывали там, и в жару и в холода оставались в раскаленном или промозглом городе. Кампуш не стремился назад, к покою, к воспоминанию о презрительно-сострадательном взгляде жены, к странному ощущению, охватывавшему его, когда он был один среди зарослей, словно там шептались о нем, словно там он был под прицелом многочисленных глаз. Он предпочитал оставаться там, где был первым: среди своих советников и офицеров, согласных с его словами.