Но однажды отец взял меня за плечи и открыл правду: мама умерла, рожая меня. Теперь, сказал он, я уже большой. Что ж, я действительно как раз дорос до того возраста, когда уже мог страдать. Лучше бы у меня не отнимали мою сказку про Синюю Бороду, пока я сам не перестал бы в нее верить. Потому что «по правде» выходило, что маму убил я. Хоть отец и говорил – судьба.
Потом у Брижит наметилась грудь. Она часами болтала с мальчишками и уже не поверяла мне всех своих секретов. Может, ей просто стало неинтересно – ведь делать вид, что мама жива, больше не имело смысла, и она принялась морочить голову другим. Нередко она убегала из дому по ночам, отец запирал ее в спальне, а я искал ключ.
Главной моей заботой было следить за своим весом, я не слезал с весов, считая, что терять килограммы – такое же похвальное дело, как получать хорошие отметки. Маму погубило то, что я был слишком крупным, и я каждое воскресенье клялся в церкви Богу худеть ради спасения ее души. Если же иногда мне случалось поддаться дьявольскому искушению витрин кондитерской Дюмонселя, я тут же бежал исповедоваться и среди прочих грехов, к удивлению кюре, называл свой вес.
Вскоре Брижит снова подобрела ко мне, а все потому, что я стал обеспечивать ей алиби: в выходные она возила меня в Этрие и, пока я в одиночестве катался на лошади, развлекалась в конюшне. Как-то раз в воскресенье, отъездив свой час на Звезде и подогнав ее к стойлу, я увидел, что оно занято: там лежала моя сестрица под конюхом. Пришлось нам со Звездой поворачивать и снова кружить по манежу, пока не освободится место. Брижит дала мне пятьдесят франков за то, чтобы я забыл про это добавочное время.
Я продолжал складывать сбережения в ту же розовую фаянсовую свинью, в которой мы копили деньги на побег, но теперь она превратилась в подобие церковной кружки – я жертвовал в память о маме. Ведь спешки больше не было – Америка могла подождать. Чем дольше мы вытерпим, тем больше накопим и тем дальше уедем, говорила Брижит. Вот только цены на билеты все росли и росли, я видел, как меняются цифры в витрине турагентства. В конце концов Брижит нашла более простой выход – вышла замуж. А я в пятнадцать лет остался один на один с дурашливо ухмыляющейся розовой свиньей. Разбивать веши не в моем характере. Так я никуда и не поехал.
Картинки из детства, которые оживают в уме сидящей у моего бесчувственного тела сестры, казалось бы, должны доставлять мне удовольствие. Но мне как-то неуютно в ее мыслях. Брижит уверена, что от моего «я» ничего не осталось, и эта уверенность заражает меня. Атеизм ее так непоколебим, ощущение пустоты так явственно, что, окунувшись в них, я тоже перестаю верить в духов, а значит, и в самого себя. Поэтому, как ни мила мне сестра, лучше не задерживаться в ее сознании – чего доброго, растворюсь. А мне так хотелось помочь ей, избавить ее от болезненного чувства вины… Да нет же, нет, Брижит, вовсе ты не должна была лежать на моем месте. Тебе дана такая стойкая ремиссия, потому что у тебя на земле еще много дел. А с меня взятки гладки. Я отправился первым согреть тебе местечко на свете, который, сдается мне, существует даже для тех, кто в него не верит. Иначе причина моего затянувшегося одиночества была бы слишком страшной. Не может быть, чтобы мама и дедушка с бабушкой лишились вечной жизни из-за своего скептицизма. Нет, они, наверное, заняты где-то в другом месте или дают мне время проститься со всеми вами. Как бы то ни было, но, когда нотариус вскроет завещание – завтра или послезавтра – и огласит мою последнюю волю, ты будешь смеяться до слез и, несмотря на все свои предубеждения, будешь вынуждена признать, что я по-прежнему с тобой и жду тебя, хотя и без нетерпения.
Альфонс замер на стуле, вытянув шею и упершись локтями в колени, точно застыл на часах. После неудачного опыта с разбитым стеклом он отчаялся передать другим свое восхищение моей особой, но продолжает старательно и прилежно, как все, за что берется, предаваться умилительным воспоминаниям.
Его мысленными очами я вижу себя в коляске. Он вывез меня подышать свежим воздухом в парк водолечебницы. Весна, на деревьях возле открытой эстрады распустились почки. Альфонс при боевых орденах, в парадном берете и клетчатой ковбойке, украшенной галстуком-бабочкой. Глядя по сторонам с мечтательной улыбкой и покачивая коляску в ритме скрипичных переливов Штрауса, которыми оркестр наполняет курортную истому парка, он бороздит аллею за аллеей в поисках навек запечатленного в его сердце идеального образа – это образ Жюли Шарль, чахоточной красавицы, вдохновившей Ламартина на лучшие из его савойских стихов.
Вот ему приглянулось личико под кедрами. Он резко тормозит, закладывает лихой поворот, чуть не сбивая другую коляску, объезжает вокруг фонтана, чтобы встреча сошла за случайную, оставляет меня в тенечке и направляется к сидящей на скамейке девушке с книгой. Подойдя, снимает берет и, держа его на отлете, как шляпу с пером, отвешивает незнакомке поклон по всем правилам придворного этикета.