А все оказалось и в самом деле ерунда. Да и знал бы я, кто приехал из райкома! Красавцев приехал! Мой лучший «друг»! И какая вдруг важность в лице, какая официальность в голосе! Да если бы по делу приехал, куда ни шло, а то, видишь ли, — проверять апелляцию Казанкова. Ну что, проверяй. Подал я ему дневник посещаемости партийных собраний, протоколы. Сидит за моим столом нахмурясь, брови насупил, а вид такой, будто «Капитал» изучает. Ну вот, еще и вздыхает так тяжело, вроде бы с сочувствием в мою сторону. А чего мне сочувствовать? У меня все в порядке, Казанкова исключили по уставу. Кроме того, он и на партучебу ни разу не заглянул, этот Казанков, хотя это мы и не записали. Но можно проверить по журналу.
— Он и на партучебу не ходил, вот посмотрите журналы. — И я подал Красавцеву стопку журналов за несколько лет.
Он и эти журналы внимательно просмотрел, а потом поднимает голову и говорит:
— Пенсионеры могут и не учиться. С этой стороны не надо обвинять. В решении собрания следовало записать, что не только за нарушение устава, но и за иг-но-рирование решений партийных собраний, направленных на успешное завершение.
— Извините, — говорю, — не понял.
Красавцев с укоризной покачал тяжелой своей головой и сказал:
— Эх, молодось, молодось!..
И я едва не вспылил. При чем тут молодость? Как будто виновата моя молодость, что я не в восторге от его любви к этим красивым словечкам и не встаю перед ним на колени за ту галиматью, которую он несет с таким важным видом. «Успешное завершение!» При чем тут Казанков? Тоже мне, умник, «лебединая песня своей любви», «факел»! Казанкова, что ли, выгораживать собрался, а меня, значит, посадить в лужу?
— Я считаю, что партийная организация колхоза поступила верно, — сказал я. — Казанкова давно пора было выгнать из партии, и не только за нарушение устава, но и за клевету, которой он поливает уже не первый год честных людей. Да, за одно за это стоило выгнать.
А Красавцев смотрел в сторону, мимо меня, и непонятно было, о чем он думает. Да и слышал ли, что я сказал? Или он способен слушать только себя?
— Нельзя горячиться, — сказал он наконец. — Партийные дела нужно делать спокойно, с трезвой головой.
Я пожал плечами и отвернулся. Да, демонстративно отвернулся. Пусть знает, что эта его «наука» мне не подходит.
— Организуйте машину, я должен съездить в Тюлеккасы, — сказал он.
Машины, конечно, я ему не «организовал», ее просто-напросто не было — Бардасов куда-то уехал, но когда я шел уже обратно в кабинет, чтобы с удовольствием сообщить эту весть Красавцеву, мне навстречу попался Карликов (или он дежурил около двери?), и я попросил его запрячь тарантас и прокатить «товарища из райкома» до Тюлеккасов. Карликов просиял и даже прищелкнул каблуками:
— Одним моментом!
И в самом деле, «одним моментом» тарантас уже стоял у правления, и я видел, как важно садился Красавцев и как угодливо суетился возле него Карликов. Все это было мне противно. Неужели и я вот так же ездил по колхозам, когда был инструктором? — спросил я себя, пытаясь заглянуть в свое недавнее прошлое как бы со стороны. Но вроде бы нет, не так, ведь я никогда не просил «организовать» машину, а ходил пешком куда надо было. И откуда такая важность, такой апломб, такое высокомерное отношение? Все это похоже на некий старый мундир, который уже давно вышел из моды, он уже смешон, хотя хозяин этого мундира и не замечает, а другие подсказать стесняются: пусть, мол, дохаживает свой век, уже недолго осталось. Так, что ли, получается? Да будь этот «мундир» сам по себе, так живи он и здравствуй хоть сто лет! Но он ведь не сам по себе, он вот «дела делает» и при этом, должно быть, кажется себе мудрым, незаменимым деятелем, хотя на самом-то деле вот уже лет двадцать твердит одно и то же, одно и то же: «лебединая песня», «факел любви» да вот еще «нельзя горячиться…» И почему, если я горячусь при виде мерзости, это сразу в его глазах отрицает трезвость моего рассудка? Да потому-то я и горячусь, потому-то и волнуюсь, что ясно вижу мерзость и ее вред для окружающих! Впрочем, наплевать, надо делать свое дело так, как я его понимаю, вот и все. Не знаю, какое было положение в партийной работе лет двадцать назад, но на моей памяти за все три года в райкоме последнее слово было не за Красавцевым. Правда, я немало удивлялся терпимости Владимирова к этой непробиваемо-ограниченной «трезвой голове», хотя порой он нес такую чушь, что просто было стыдно за него (да и за себя тоже, потому что вроде бы составлял с ним единое целое — райком), но со временем и сам как-то притерпелся, что ли, как бывало притерпишься к неловкому ботинку. А тут, видно, за эти несколько недель отвык и вот так воспринял Красавцева. И еще, конечно, потому, что столкнулись-то теперь по делу, а не просто в коридоре повстречались. Ведь мало того что он мне поставил в вину какое-то «иг-но-ри-рование решений», но, вернувшись из Тюлеккасов, ни словом не обмолвился о Казанкове и о его деле! Да, ни слова, а вместо того учинил мне форменный допрос с «пристрастием», как говорят.