«Кроме Романовича, любившего поспорить, все друзья отца, бывшие его ученики, были как бы овцами его стада». Петр Митурич был духовным центром для своих учеников, их «неразменным рублем» — не только высшим авторитетом и судьей в их творчестве, но учителем жизни, Учителем с большой буквы. Он вносил в их «заземленное» будничное существование особую ноту — приобщал к чему-то высшему, необычному, непохожему. Приобщал к Хлебникову; приобщал
«…Художники круга отца жили тесно, а о мастерских для работы и не помышляли. И зимой ловили всякий заработок в надежде выкроить летние месяцы для работы где-нибудь на природе. Зимой же, несмотря на то что жили мы на девятом этаже без лифта, едва ли не каждый вечер приходили к отцу ученики-друзья и вели нескончаемые беседы об искусстве. Точнее, говорил отец и больше о живописи, которая как раз была для всех для них наиболее трудно доступной» [278].
«Он был… отзывчивым и добрым, — таким, а не только „смелым и принципиальным“ воспринимали его ученики. — Мы, ученики, были свидетелями того, как он пригласил скрипача, игравшего на Чистых прудах и собиравшего в шляпу подаяния прохожих, к себе домой, на 9-й этаж, где этот музыкант на долгое время получил приют и пропитание» [279].
В воспоминаниях Мая встает яркий портрет этого скрипача…
«В свое время Наум Рейнбальд был вполне благополучным, подающим надежды музыкантом, имел жилье и даже давал приют Велимиру Хлебникову. Вот за это и прощал отец Рейнбальду все его выходки.
На моей памяти Рейнбальд был уже давно спившимся, бездомным, бродячим скрипачом. Когда внезапно, всегда зимой, раздавался громкий стук в нашу дверь, отец по стуку узнавал его и через дверь спрашивал — „Рейнбальд, вы пьяны?“ И если по голосу казалось, что не совсем, не буйно пьян, отец впускал его. Особенно зимой. Согреться. Входил Рейнбальд с неизменной скрипкой, всякий раз по-разному, но неизменно странно одетым. Помню его и в „буденовке“, и в широкополой с перьями шляпе, в шинели на голое тело. Нередко он извлекал из кармана бутылку и призывал выпить с ним. Широким жестом открывал футляр скрипки и вываливал на стол груды мелкой монеты — подаяние уличных прохожих.
Иногда он рыдал, вспоминая Зарочку — Зару Левину — известного тогда композитора, бывшую его невесту. Порой же скандалил, чего-то требовал от отца. Лицо его всегда в ссадинах от побоев, то сломан нос, то затекший глаз. Но больше чем свой нос оплакивал он скрипку, которую ему тоже ломали. Каким-то образом добывал он новые. Играл он на улицах и по поездам, разъезжал по всей России. И били его и по пьянке, и в милиции, куда он регулярно попадал. Но остепениться не мог. Да и как было ему остепениться, если он давно утратил и жилье, и прописку, и музыкальный свой талант. Самым страшным испытанием для отца была его игра. Когда он доставал скрипку и начинал громко и самозабвенно музицировать, отец зажимал в ужасе уши.
Мама предлагала ему поесть, но как многие горькие пьяницы, он почти не ел. Тогда мама стелила ему где-нибудь на полу, подальше от Маечки. И допив свою бутылку, он погружался в тяжкий с вскриками и храпами сон. Выспавшись, собирал свое имущество и снова исчезал на несколько месяцев.
Однажды, определив через дверь, что он очень пьян, отец не впустил Рейнбальда в дом. Побуянив, он затих, но скоро потянуло гарью. Оказалось, что, озлившись, Рейнбальд поджег обивку двери и тут же на площадке, в дыму заснул. Но ни пьянство, ни побои, ни спанье на холодной мокрой земле, в снегу не могли сломит его могучее здоровье…
Когда-то отец нарисовал его. Портрет этот в Третьяковской галерее» [280].
Рисунок «Портрет скрипача» П. Митурича датирован 1925 годом. Сидит у стола, тяжело опираясь головой на руку, молодой еврей с растрепанными, нелепо торчащими, как у куклы, волосами, характерным худым лицом с длинным носом и припухшими маленьким глазами. Губы тронуты грустной улыбкой, а в темных и острых, как у мышонка, глазах — безысходная тоска и безнадежность неудачника. Отличный живописный свободный рисунок.
Май: «К этому времени я уже подрос — тринадцатый год, но почти не помню зимние школьные дни, годы. Когда после смерти дедушки с бабушкой стало возможно собирать друзей, событием года стала у нас „Кальпа“, как разъяснял отец, новый год по Хлебникову — в день солнцеворота — 24 декабря.
Приближение „Кальп“ ощущалось загодя. Отец расхаживал по комнате с томиком Хлебникова и, бормоча под нос, освежал в памяти стихи; мама запасала угощение. Потом мы садились с отцом клеить из картонной бумаги какую-нибудь небольшую декорацию, состоявшую из цифр года или иллюстрировавшую какое-нибудь место из стихов Хлебникова.