Он уже, кстати, облюбовал себе стол с креслом в дальнем, с окном, углу большой общей — левинской — комнаты, за шкафом, колдовал там с плиткой, чайником и туркой, а затем с привезенным откуда-то кофейным аппаратом, над которым торчала конусная стеклянная колба для зерен, и время от времени выдавал чашечки бархатисто-терпкого, настоящего эфиопского, как он уверял, кофе и пространные саркастические монологи обо всём, что ни попадало в зону досягаемости; завел и маленький, суриком крашеный сейф, где бумаги держал какие-то и неизменную бутылку ликёра с коробкой конфет, прикупая к случаю и коньячок. Именовал себя пресс-буфетчиком на общественных началах, не иначе, советы его были дельны, особенно когда утрясался юридический статус газеты и одолевалась вся трясина формальностей, к регистрации ведущих, тут они с Вячеславом, малым довольно знающим, прокрутили всё за считанные недели. Толково рассуждал, как подкатиться к подписчику, чем взять — правда, на уровне едва ль не физиологическом, инстинкты толпы, публики он знал, кажется, досконально, удоволенно щурился, на все лады повторял: «Её ж как бабу, за мягкое только место взять», с прибавкой и вовсе скоромного, — как пес жмурился, надыбавший где-то сладкую кость и грызущий, и таскающий по всему двору её. Но и это, по нужде, шло в дело, та же «технология гвоздя», когда в каждом номере торчала она, своя тема-сенсация, большая ли, маленькая; на авторство, впрочем, и не покушался он, стар как мир приём, зато на темы неистощимым казался, обыгрывать умел. А для того заведена была «под него» колонка комментатора с выносом на первую полосу. Писал он размашисто, хлестко, выражений особо не выбирал, но такое-то как раз и нравилось публике, митинговой в особенности, — а кто не митинговал теперь, по закуткам своим и конурам разогнанные, с простотой необыкновенной и легкостью обираемые, только что за ноги, как деревяшку-буратино, не трясли… Только и спасался народец — кто неофициально дозволенным воровством, растаскивая что ни попадя, а кто терпеньем еще пущим. Поколебавшись, Иван решился даже в полушутку предложить ему ставку — для пробы, почему бы нет, на что Мизгирь скорее насмешливо, чем протестующее, взнял брови: «Мне?!. Да, я борзописец, бывает под настроение, не отказываюсь; но мое перо не продается — вот так-то, милостивый государь! Гонорарий — дело другое, святое, можно сказать, на нем плантация наша кофейная колосится. А касаемо руки моей… Нет-с, не купите-с!..» На кофе гонорара его, однако, явно не хватало, да и пропадал то и дело на несколько дней, своими какими-то делами занимаясь, по разговорам телефонным судя — адвокатская контора, что ли, под ним была; но колонку свою продолжал вести исправно, выбрав псевдоним «М. Каменский». И с приходом Ермолина-Яремника Иван уж и сердился: мы кто, ложа карбонариев, что ли?! — тем более, что и Володя отказался от подписи фамилией, вплетая то в злые свои, то потешные рисунки витиеватое «Слобода»…
Звонил иногда Воротынцев, приглашал его и Мизгиря отужинать — обыкновенно в ресторан «Охотничий», переделанный из типового двухэтажного детского сада, в заднем кабинете-веранде с окнами и дверью стеклянной, выходящими в небольшой парк… отыгрались детишки, да, теперь дяди взялись играть — с огнем. С историей, какую не знают и знать не хотят. В большом же зале, в новых пристроях велась безумно дорогая какая-то, по нынешним временам, отделка — «под нувориша», как посмеивался Мизгирь. «Что-то не видно пока этого нувориша… ждать заставляет?» — «Не торопите на ночь глядя, милейший, будет. Уже есть… Близ есть, при дверех!»
Спрашивать, тем более риторически, с его стороны об этом, вообще-то, не приходилось: а с кем он, собственно, ест-пьет — весьма даже изысканно и дорого, по провинциальным понятиям? Их декларации он слышал, целей же не знает. К своей цели идет, попутчиком — надолго? Не знает даже, причастны ли к разбою этому несусветному, неслыханному с ваучерами, да и что сейчас — не воровство? Сразу и не скажешь.
И не хуже Мизгиря понимает он, что если и не видно еще всего дерьма награбленной роскоши, не повылезло наружу, то это дело времени лишь да некого, до конца не поддающегося выкорчевке стыда ли, страха совкового или какого схожего комплекса, отечественному жулью присущего. А по атавизму совковому этому судя, можно предсказать, что границы нового, в натуре, сословия будут всё непроницаемей становиться для прочих, кроме разве прислуги, всё дальше будет расходиться с народным их трефовый интерес, и к чему приведет такая пародийно-ускоренная и вполне безумная раскрутка этой самой что ни есть феодальной парадигмы — без намека на аристократию, вдобавок! — никто ни думать, опять же, ни знать не хочет…