Победа летела впереди войск революции. Искусственно задержанная оккупантами весна на этот раз была дружной весной. Две недели я странствовал с артиллерией Таращанской дивизии. В эпоху партизанских формирований артиллерийские части сохраняли полную самостоятельность, подчиняясь командующему только в оперативном отношении. Они различались но наименованиям, были именные бригады: «Имени германской революции», «Имени Третьего интернационала», но были и номерные бригады, сохранившие вооружение, кадры и номер от старой армии. Я странствовал именно с такой бригадой. Началась ранняя украинская весна. Первый же дождь обратил шлях, грунтовую дорогу, в чернильную черноземную жижу. Крестьянские лошадки, перемогаясь, вытаскивали из грязи орудия. Казенная сбруя износилась и давно перестала существовать: ее заменила веревочная упряжь. Кони и сбруя, разумеется, не выдержали бы самого снисходительного инспекторского смотра, но по боевой подготовке люди выдержали бы любой смотр и бой. Но мы шли без боев — незначительные части петлюровцев отступали к польской границе. И в этих странствиях я сдружился с Емельяном Бондаренко — дядей — и Петрусем — племянником. На горизонте с червонным казачеством двигался еще третий Бондаренко, тоже из Черниговщины, но наши Бондаренки были батраки, до революции работавшие на графской экономии, а тот Бондаренко жил «по пид ричкой» хуторянином. Словом, как у Гоголя: «Писаренко, потом другой Писаренко, потом еще Писаренко — именитые, дюжие казаки». В этих странствиях возникли наше товарищество и дружба, когда трое спят под двумя шинелями и на дневке делят на троих две печеных картофелины и одно печеное яйцо. И на-глаз трудно было найти разницу между двумя наследственными батраками и бывшим студентом, наследственным мещанином. Старший Бондаренко всего год, как вернулся из немецкого плена. Испытания и бедствия углубили и закалили этот ровный и цельный характер. Я редко встречал во всей моей жизни такое мудрое и глубокое приятие революции, единственного средства «найти правду», изменить и перестроить мир. И не этот ли человек имел безусловное, неоспоримое право на эту правду, дважды раненый, испытанный голодной молодостью батрака, тяжелой солдатчиной и невыносимой для человеческих сил эпопеей германского плена? Но даже из плена он сумел вынести уважение к технике, знаниям и цельное, монолитное миросозерцание пролетария, твердое деление мира на своих и чужих, на угнетенных и угнетателей. В одну ночь, когда «что-то величественное и страшное примешивалось к красоте ночи», — догорали подожженные петлюровцами станционные строения и «над огнем вились вдали птицы, казавшиеся кучей темных мелких крестиков на огненном поле», — Бондаренко рассказывал о плене и о том, как шестерых русских пленных отправили во Франкфурт будто бы для работы на химическом заводе: «…встречают их работницы во дворе и почему-то плачут, потому что они знали, на что их ведут и зачем привезли…». А привезли их затем, чтобы испытать на живых людях, русских пленных, действие новых удушливых газов. Об этом удалось узнать, когда заключили мир и справлялись об умерших в плену и пропавших без вести. Это был, пожалуй, самый страшный рассказ из всего, что я слышал от старшего Бондаренко. Утром мы пересекли железнодорожное полотно. В стороне ют водокачки — свежевзрытая земля. Неизвестная женщина плакала над этой могилой: «Ой, не змиловались, позабивали на смерть… От же ж есть у чоловика ридна маты, а може жинка и диты… За що ж воны их…» Нас провожал плач неизвестной женщины над могилой двух неизвестных. Их привели с собой и зарубили петлюровцы, оставляя станцию. Орудия и обозы растянулись на полверсты. Скрипели в облаках пыли возы, перекликались люди: «Старшина Гайда? Старшина Гайда?» Так, вероятно, двигались в походе запорожцы. Конники уже были давно за селом и переходили в брод разлившийся в целую реку ручей, а бригада только входила в большое богатое село. Было жаркое утро, парило как в испарине, дышал чернозем, первая зелень прозрачным, нежно зеленым облаком одевала сады. За перелазом у плетня стоял селянин, сонный, широкоплечий, даже величественный в белой вышитой рубашке. Почесывая спину, он курил трубку и строго оглядывал хозяйство — «свой» сад, огород, хату, клуню, дальше поле за хатой и волов под навесом. Хозяйским глазом он оглядывал свое х о з я й с т в о, с о б с т в е н н о с т ь. А за плетнем, по широкой сельской улице, пылило «войско», войско шло мимо воевать за Советы, за «радянску владу» — советскую класть. И он поглядел на коней и орудия через плечо, как будто ему все равно было то, что в конские гривы вплетены красные кумачевые ленты, а не желто-блакитные — желто-голубые — цвета петлюровцев. Бондаренко-старший подъехал к плетню, фейервейкер старой армии, бывший военнопленный, старшина Бондаренко — наследственный батрак — встретился глазами с хозяином — с будущим, последним и самым страшным своим врагом. Они поглядели друг на друга, хозяин отвернулся и пошел в хату.