Таким было солнце в комнате. Уже иным было оно летом, на даче. На автобусе нас увозят на лето за город. Там небо сверкает вверху, и под солнцем много-много зелени. Я особо помню про дачу только занозу в ступне. Мы бегали все босиком, и мне под кожу залезла страшная и большая заноза. Я попробовал было вытащить — не удалось. Я промолчал и надел сандалии, не стал ходить больше босым и совсем не купался, а разве за каждым там уследишь? Никто из взрослых не видел, что я хромаю. И я уже жалел, что никому ничего не сказал и не пошел сразу к врачу. Врача я просто боялся. Потом у меня раздулся белый нарыв, и мне совсем стало страшно: не начнет ли врач резать мне ногу? Так я ходил и терпел, ступая на пятку. И никому не показывал. Это длилось дней десять. Все потом, к счастью, прошло само собой: вышла заноза, кожа опала. Осталось только розовое пятно на ступне, и, убежав от всех куда-нибудь подальше за куст, я его подолгу рассматривал. Но боль тогда была, наверное, сильная. Я ведь все время ходил и ступал на нарыв, а никто не заметил, и даже взрослые не видали, как я хромал.
И еще раз я запомнил в тот год сверкающее небо — и много-много зелени рядом под солнцем. Мать сидит на траве. Это небольшая горка, и трава чистая, только местами валяются на ней комья земли, мелкие и крупные, и мама, когда садилась, а потом усаживала рядом меня, даже выбирала место, чтобы мы не испачкались. Комья земли сухие. Дождя не было, светило солнце. Горка, уходя вниз, кончалась обрывом, и там, под обрывом, работали люди. Лопатами они рыли землю, кидали ее на траву, и то, что у них получалось, были большие, глубокие ямы. Отец называл их «окопы». Отец сидел с нами, он был в военной форме, он улыбался, мать тоже что-то ему говорила, а потом мы все ели из банки редиску со сметаной, белые кружочки с малиновыми ободками, так вкусно! Трава вокруг была чистая. Я просил еще. Мы смеялись. Солнце слепило глаза. А потом мама сказала, что папа сегодня уедет, потому что это опять война…
Всех детей сразу же привезли снова в город. Больше не было для меня никакой дачи, и сначала, кажется, я вообще сидел дома и никуда не ходил, хотя детский сад был на нашей улице и совсем рядом: родители детей никуда от себя не пускали. Потом я гуляю с ребятами во дворе. На улицу нам нельзя выходить, и вот мы сидим в тени, на прохладном булыжнике за дровами. Небо между темными флигелями нашего дома стало, кажется, выше, оно большое и широкое, оно что-то новое в нашей жизни. Мы теперь часто глядим на небо, и оно, наверное, кажется таким большим, потому что сейчас в нем опасность.
Война вошла где-то на краю страны. Через несколько месяцев немцы были уже около города. И вот мы, мальчишки, сбившись в кучку под аркой, спрятавшись вроде бы, а на деле всему открытые и беззащитные, глядели на небо и слушали, как пролетали над нами снаряды. Ничего, конечно, нам не было видно. Даже нельзя было разобрать взрывов. Снаряды летели куда-то далеко за наш дом. Но тихий гул все время перекатывался вдали, и от этого было страшно.
Потом битые стекла лежат у нас во дворе, и все говорят, что осколком убило дворника и еще какого-то чужого мужчину, который прятался в нашей парадной. Мы стоим испуганно в стороне и видим, что кого-то уже несут на носилках, а потом подбегает Левкина мать и с плачем хватает его за руку: «В могилу ты хочешь меня загнать!» — кричит она. Она тащит его за собой, а мы разбегаемся.
Потом выходит наша другая дворничиха: старая женщина, старуха, в руках у нее что-то круглое и железное. Она ставит этот кругляш на ножку, прижимает к своему толстому животу, и вот злой вой заливает небо, двор и наши квартиры: тревога. Еще выше становится небо, потому что уже не смотришь на солнце и не слепит оно тебе глаза, мешая увидеть всю высоту, но глядишь на черные крестики, которые ползут по той высоте: немцы, самолеты, тревога. И гул моторов, падая сверху, волнами бьется о вой сирены. Война!
Он был тихий ребенок в детском саду: робкий. Вот и няню позвать к себе не смог, когда было надо. И с занозой к врачу идти побоялся, хотя все же не струсил перед девчонкой и «объяснился» в любви.
Он думает иногда потом, что таким же тихим остался. Как это мешает, когда надо убедить кого-то. Или бить в морду! Или, наоборот, показывать свои достоинства.
Он никак не запомнил первый день войны. Он не мог еще этого понимать, и то, что для взрослых стало судьбой или сдвигом судьбы, для него было сначала только продолжением прежней жизни: уехал отец, а он и не заметил, что нет отца. Мать была рядом. Все было пока по-прежнему. Ему все еще хорошо. Только на улице по небу ползет опасность: война, да тихий гул непрерывно перекатывается по городу — где-то рвутся снаряды.
Но он ребенок. Он хочет лишь одного: чтобы ему было хорошо. Сам он не понимает этого, но это знают другие: ему надо, чтобы были тепло, покой, забота, игры, радость и ласка. Чтобы все время было бы так. А ему безразлично, откуда и почему должно быть все это: если ему вдруг плохо, он в горе и плачет.