Общеизвестно, что до революции евреи могли жить не везде, а только там, где царское правительство предоставляло им милостиво «право жительства»[8]. Еврея, живущего без этого права, полиция попросту выдворяла.
Не поэтому ли бабушка Анна Григорьевна так боялась городовых?
Однажды она рассказала мне грустно-смешную историю, как приехала погостить к маме в Москву и, выйдя погулять с Костей, купила ему его любимые маленькие булочки — «жулики». И тут случился грех: бабушка увидела городового, от замешательства споткнулась, упала, да так, что «жулики» рассыпались на тротуар. Женщина она была бодрая, сразу поднялась. Но каков же был ее страх, чтобы не сказать — ужас, когда городовой решительно направился к ней!
— Я просто окоченела, — рассказывала бабушка, — и не могу ни шагу ступить, ни Костю за руку взять. А городовой нагнулся, собрал «жулики» обратно в пакет, подает мне, да еще под козырек сделал. «Не ушиблись ли, барыня?» — спрашивает. Уж то-то мы потом с Надей смеялись!
В самом деле, могли знать городовой, что прилично одетая «барыня» — в Москве без права жительства? И вообще, что никакая она не барыня, а жидовка?
Много позднее в нашей коммунальной квартире соседки напоминали маме: надо бы бабушке отдельно постного приготовить — великий пост на дворе. Такая у Анны Григорьевны была чисто русская внешность.
Не по той же ли причине и дедушка Александр Евсеевич, который, разумеется, городовых не боялся, на старости лет стал председателем Челябинского отделения Общества землеустройства евреев-трудящихся — ОЗЕТ?[9] Может быть, ему особенно горько было вспоминать о прошлом бесправии?
И вот, последние свои дни бабушка провела снова в смертельном страхе. Я, кажется, уже говорил, что она интересовалась политикой и всегда слушала радио. Можно понять, что во время войны она наслушалась о зверствах фашистов, об их издевательствах над евреями. Война кончалась, когда бабушке было уже девяносто. И вскоре после Нюрнбергского процесса у нее начались галлюцинации. То ей слышалось, что маленький правнук Гриша сказал ей: «Жидовка». Они уже научили его этому! То, что по радио сообщили о выселении всех евреев из Москвы. То казалось, что на улице бушуют разнузданные черносотенцы.
— Что-то Надя долго не возвращается, — тревожилась бабушка. — Уж не убили ли они ее на улице?
Или мы заставали бабушку за спешной укладкой самых необходимых вещей.
— Как же. Ведь нас всех выселяют!
Это было всего за несколько лет до пресловутого «дела врачей», до которого бабушка (хочется сказать — «к своему счастью») не дожила.
А семья нашего отца — совсем другая. Из Могилева.
Кажется, в четвертом поколении кто-то и в самом деле был раввином. Отсюда и фамилия — Рабинович. Но, видимо, это не принесло ни богатства, ни почета. Во всяком случае, когда дед женился на девушке из семьи Гранат, брак считался для нее мезальянсом.
У них было, как и полагалось в те времена, шестеро детей, и только первый — мой отец — родился в Могилеве, остальные — в Симферополе, куда переехала тогда еще молодая семья. Жили они небогато, но, как говорила потом мама, «каша всегда была с маслом». Как обычно бывает у людей среднего достатка, национальные традиции были очень сильны.
На этой почве вырос и первый семейный разлад, о котором я узнал уже юношей.
Дедушка Исаак Григорьевич погиб во время погромов 1905 года. Нет, его не убили на улице. Просто коляску, в которой он ехал домой с мельницы, остановили несколько подвыпивших парней с толстыми дрючками[10] и потребовали, чтобы им «было дадено на чай».
— Да не скупись, жидюга, раскошеливайся! Выкладывай все, что есть!
Я не уверен, что точно передаю обстоятельства, так я услышал их от мамы, которая тоже в это время не была в Симферополе. Впрочем, это и не важно. Важно другое: что дед добрался до дому живым, но здесь слег и к вечеру скончался. В своей постели.
Так вот, около трех лет спустя, когда появился на свет первенец моих родителей, его следовало назвать Исааком в честь погибшего деда не только из уважения к покойному, но и по давней еврейской традиции, которая строго запрещает называть детей именами живых родственников, но требует обязательно называть в честь умерших.
— И так бы он ходил всю жизнь Ициком! — говорила мне мама. Конечно, она на это не согласилась (надо сказать, при полной поддержке мужа). Мальчика назвали Константином к вящему негодованию бабушки — ведь так звали ее второго сына, родного дядю этого младенца. Строго следуя традиции, все можно было истолковать даже так, что дяде желают смерти. Конечно, этой последней мысли ни у кого не возникало, но все же моих родителей осуждали тогда многие. А бабушка Фридерика Наумовна, кажется, до конца своих дней не простила маме этой обиды.