Но настоящая «осада» началась недели через три. Как гром среди ясного неба — исключение из комсомола за то, что я скрыл, что являюсь сыном врага народа. Начался новый пароксизм шумихи вокруг «Студентов», на этот раз скандал. Теперь уж я стал действительно знаменитостью или, говоря словами Слуцкого, «широко известен в узких кругах». Лауреат, которого следовало исключить. Ах, вот была жалость для руководителей Союза, что не успели меня принять в члены и теперь были лишены сладости исключать! Впрочем, некоторую сладость все-таки испытали, вопрос обсуждался на секретариате. Кажется, особенно свирепствовали Бубеннов, Соболев, Панферов и Шагинян. Она требовала чуть ли ни отобрать у меня премию. Были бы рады это сделать, но страх перед именем — премии-то сталинские — леденил руки. Эту историю я, может, расскажу когда-нибудь подробнее. Я ведь прошел все круги комсомольского исключения: собрание в Литинституте, где я состоял на учете, райком и горком. Дело завершилось строгим выговором с предупреждением. Оставили жить. Но райские кущи отодвинулись: договора на переиздания на меня, как на других лауреатов, не сыпались, а единственное договорное издание «Молодой гвардии» застряло и вышло лишь через год.
Кто же подставил плечо той нелепой весной, когда на меня, сбивая с ног, обрушилось почти одновременно два ливня: горячий и ледяной? Только друзья. Но они были молоды, слабосильны, не имели ни авторитета, ни связей. Из писателей — Гроссман. Он один выступил на секретариате в мою защиту.
Я прерываю писание, потому что пришел молодой человек, начинающий писатель. Ему тридцать лет, он работает в газете, пишет рассказы, повести. Он по-настоящему талантлив. Был болен, подвергся тяжелой операции и написал об этом повесть: «Операция». Его стилистика — от Платонова, Зощенко. Поговорив о его вещах, я решаюсь на эксперимент: читаю ему полный список лауреатов пятидесятого года, двадцать четыре человека. Кого он знает? Кто остался для него как писатель? Имена слышал, но почти никого не читал или же читал и забыл. Кажется, когда-то в начальных классах читал «Чайку» Бирюкова. А про «Студентов» даже не слышал. Он знает меня только по новомирским вещам. Все нравится, особенно «Предварительные итоги». Я показываю ему на полку, набитую «Студентами» на разных языках. Он глядит с недоумением и пожимает плечами.
Так вот, возвращаюсь на двадцать два года назад. Рассказывали, что на заседании Комитета по премиям, когда обсуждалась моя кандидатура, кто-то сказал: «Он сын врага народа». Не помню уж кто, то ли Бубеннов, то ли кто другой из этой компании. Была минута ужаса. Сталин присутствовал, и было сказано для его ушей. Но он спросил: «А книга хорошая?» В самом вопросе уже содержался намек на ответ, и Федин нашел мужество сказать: «Хорошая». Повесть была выдвинута на вторую премию, ей дали третью. Может быть, Сталин вспомнил отца, которого хорошо знал еще по Юго-Восточному фронту. Или вспомнил дядю Евгения, которого тоже знал и недолюбливал с царицынских времен? Это была любимая игра: дети целуют руки, обагренные кровью их отцов.
Итак, заступились Гроссман, Федин. Впрочем, Федин еще до того, как разыгралась свистопляска с моим исключением. Был еще один писатель, Ажаев, который сдержанно сочувствовал мне в тяжелую минуту. Он возглавлял Комиссию по работе с молодыми. Кстати, ему-то я признался перед тем, как заполнять анкету для премии, и спрашивал совета: писать правду про отца или нет? Ажаева я знал мало. Но мне казалось: свой брат, пострадавший, поймет и даст ответ. Он сказал: «Напишите. Они все равно знают». Я написал. Меня колотили за прежнее: за то, что скрыл при вступлении в комсомол и при поступлении в институт. Твардовский и редакция «Нового мира» держались нейтрально. Я к ним не заходил, они меня не искали. В день объявления премии я получил телеграмму от Твардовского, а затем наступило молчание.
Я задумывался: не оскорбил ли я Твардовского и «Новый мир» тем, что вокруг меня заварилась такая каша? Ведь им было бы гораздо спокойней, если бы ничего этого со мной не случилось. Они меня напечатали, выдвинули, хлопотали о премии. А я вместо благодарности устроил им такую неприятность. Ведь им же неприятно. Печатают, а кого, не знают. Замаскировался, вполз в доверие. Был даже такой слух: фамилия моя вовсе не Трифонов, я взял псевдоним, чтобы подмазаться к Александру Трифоновичу. Вот интересно: почему молодой писатель, еще не имевший врагов, не принадлежавший ни к какой группе, совершенно никому неведомый, оказался в изоляции и никто, кроме Гроссмана, не осмелился сказать доброго слова в его защиту? Ну, еще Ажаев сочувствовал. У других же обычное для нашей братии равнодушие, и ревность к успеху, и презрительное отношение к этому успеху. Но главное в ином. Это было время страшных слов.
От этих слов люди шарахались. Подальше, подальше! «Сын врага народа!» от такого словосочетания подскакивало давление, повышался сахар в крови и мог случиться коллапс. Люди берегли себя, вот и все.