К тому времени лагерь уже походил на настоящую клинику. У первого мальчика рассечена стопа и открытые раны на обеих ногах. Все промыть, матери прочитать лекцию о ежедневном купании ребенка в чистой воде (откуда она ее возьмет?), намазать бацитрациновой мазью, залепить лейкопластырем. Мать собирает обрезки пластыря, сует в сумку. Я чувствую себя жирным расточительным буржуем. У следующего ребенка диарея. Не связываться: шанс вылечить невелик, а обвинений нахватаешься. Женщина с малярией, дать ей хлорохин. Та, что ее сопровождает, тоже больна — старательно демонстрирует мне свой кашель, пока я слушаю ее стетоскопом. По звуку похоже на засорившийся кондиционер в старой больнице. Скорее всего, туберкулез, здесь он у всех поголовно. Не связываться.
По склону горы поднимается старик — лет, вероятно, шестидесяти. Канонический старик-масаи, чистый архетип, в моем просвещенном мире таких не увидишь. Шерстяная шапка на давно не бритой голове — мелкие клочки седых волос, тонкая седая бородка. Резкие черты лица с выступающими углами, как коза Пикассо, все из острых граней. И бесчисленные морщины, некоторые даже забиты пылью — пересеченная местность для мух, ползающих по всему лицу. Такое лицо явно никогда не прибавляло ему шансов на выживание: в младенчестве оно как-то умудрилось убедить мать выкормить ребенка, а потом, не признавая никаких ограничений, пошло вразнос. Одно ухо удлинено: масаи прокалывают уши и всю жизнь отращивают их до самых плеч. Другое ухо оторвано, как если бы какой-нибудь стервятник в издевку попытался утащить старика в когтях, уцепившись за мочку, а вместо этого унес лишь кусок сухой кожи, шесть десятков лет служившей ухом. Остальное тело состояло из кожи, похожей на мешковину, и сухих связок костей, и лишь зад и верхняя часть бедер были крепкими — словно мешковина здесь была набита стальными шарикоподшипниками.
У старика гноился глаз. Конъюнктивит. Мы называем это «масайский мушиный глаз»: муха проползла по навозу, потом села на глаз — и прощай глаз. Из-за этого среди масаи невероятное количество безглазых. Этот старик приходил и раньше, глаз выздоравливает, я даю ему антибиотики внутрь и антибиотики в виде мази, которую наношу на глаз. В прошлый раз я на своем ломаном суахили попытался ему объяснить, что антибиотики надо принимать в течение недели по четыре раза в день и при этом ничего не есть непосредственно до и после приема таблеток, и старик остался уверен, что ему нельзя есть целую неделю, пока он принимает лекарство. Видимо, он так и провел первый день и лишь потом заметил сыну, что лечиться у белых людей не так уж легко. Сын пришел ко мне, спросил, потом объяснил отцу.
Теперь, когда я обработал глаз, старик уходить не спешит — он не прочь посмотреть, нет ли в лагере чего-нибудь интересного. Я развлекаю его сухим льдом, который мне еженедельно привозят для заморозки образцов крови павианов. Я открываю коробку, веющий ото льда дымок вырывается наружу. «Горячо», — говорит старик. Я беру стакан воды, бросаю туда немного льда, дым по-прежнему идет. «Горячо», — повторяет старик, наверное, слегка заскучав. Я беру его руку и окунаю в стакан. «Холод!» Я даю ему подержать мелкий осколок льда. Он опасливо его принимает. «Горячий холод». Голос сухой, ломкий, почти испуганный. Старик совсем не понимает, что происходит.
Я даю ему послушать стетоскопом его собственное сердце. Вставляю слуховые наконечники ему в уши (попутно опасаясь ушных бородавок или чего-нибудь заразного). С трубками в ушах он выглядит неправдоподобно, как какой-нибудь король Свазиленда, напряженно слушающий синхронный перевод доклада в ООН. Я осторожно постукиваю его по груди и прикладываю резонатор к его сердцу. Старик слушает и коротко кивает головой в такт сердечным ударам. Кажется, ему совсем все это не интересно.
— Это твое сердце, — говорю я.
— Я старик, и у меня много сыновей.
Совершенно загадочная фраза. Он угрожает мне на случай, если я сделаю что-то дурное с его сердцем? Или хвастается? Или провозглашает свои заслуги и бессмертие, противопоставляя их такой безделице, как стук сердца?