Приобретая, мы вместе с тем и теряли - вот какая парадоксальная вещь. Что теряли? А эту вот сладость запретного плода, о чем я уже упоминал. Вот эту тайную свободу, которую испокон века лелеял в душе русский человек. Вот этот, будь он неладен, эзопов язык, без которого, как заметил еще 150 лет назад небезызвестный маркиз де Кюстин в своей книге о России, нечего делать поэту. "В условиях полной гласности искусство молчит" - так, кажется, он написал, сравнивая нас со своими свободными французами не в их пользу.
Нам еще предстояло понять и примениться к этой совершенно новой и критической для нас ситуации.
А пока этот хлынувший журнальный поток, как бы тут выразиться, смешал карты в сознании читателей, критиков, да и самих писателей. На восстановленной шкале ценностей, более того, на литературном рынке не нашлось места многим из действующих лиц нашей словесности, в том числе и хорошим, честным, талантливым. Еще лет пятнадцать назад мы зачитывались "Домом на набережной"; еще лет десять назад, вернувшись из Штатов, Жванецкий скептически отозвался о тамошнем равнодушном читателе. "То ли дело у нас! - воскликнул он.- Вся страна читает "Плаху"!"
И это было еще так недавно.
Почему-то мнилось, что все едины, что творческая интеллигенция, как нас называют, по крайней мере в большинстве своем - против цензуры, против запретов, против всесилья партийных начальников. У себя в союзе мы наблюдали единодушие, иногда просто поразительное, никаких разногласий и конфликтов.
Конфликты разгорелись по соседству, у братьев писателей.
Может, они просто больше разобщены по природе самой профессии? Или, как объясняют, Набоков с Платоновым и Мандельштамом уж очень сильно потеснили признанных мастеров пера, урезав их миллионные тиражи, а бытие, как нас учили, определяет сознание? Мы с удивленьем читали гневные филиппики, подписанные добро бы еще средними беллетристами типа Проскурина или Ан. Иванова, но и такими людьми, как Распутин и Белов, как Юрий Бондарев, автор знаменитой "Тишины", уж, казалось бы, человек нашей ориентации. Увы. Тот же Бондарев заявил громогласно, что ситуация напоминает ему оборону Москвы осенью 1941-го, призвав чуть ли не к оружию.
Занятно: поносят перестройку, клянут демократические свободы, ими же и пользуясь - кто бы в другое время позволил бы им открыть рот!
Были и у нас в кинематографе свои обиженные. Но они помалкивали. Я даже встречал на наших секретариатах кого-то из бывших лидеров-секретарей их приглашали, и они являлись, сидели скромно у стеночки. Что ими двигало? Привычка присутствовать? Желание сохранить лицо, то есть не показать обиды? Или, может быть, страх социального одиночества, как назовет это в своей исповеди, незадолго до смерти, Евгений Сурков, о котором я должен еще написать? Страх социального одиночества, руководивший, оказывается, всею жизнью человека... Так вот, в нашем случае, повторяю, никакой оппозиции не наблюдалось. Ни возражений, ни косых взглядов. Что, всех уж так загипнотизировал Климов?
Из цитадели на Комсомольском проспекте - Союза писателей РСФСР неслись между тем обвинения и угрозы, все более откровенные, уже и с упоминанием фамилий - членов Политбюро, а еще и с сильным антисемитским акцентом. Во времена советской цензуры - а впрочем, вру: цензура и сейчас еще формально существовала - ксенофобия в прессе как-то еще прикрывалась иносказаниями; так прямо заявлять, что все беды России от инородцев, никто, сколько я помню, не решался, а уж на слово "еврей" вообще был как бы наложен мораторий на всякий случай. Теперь пошел в ход "жидо-масонский заговор"; мистический "малый народ" Шафаревича из его книги "Русофобия" был назван наконец своим подлинным именем, как в книге "Майн кампф", а вскоре уже и сама "Майн кампф" в русском переводе появится на уличных лотках вместе с "Протоколами сионских мудрецов". На то и свобода.
Вот здесь и таилась, пожалуй, первая ошибка нашего прекраснодушия: мы идеализировали свободу. Мы видели ее в образе переполненного зала на Васильевской, восторженно приветствующего перестройку. Еще немного, и все эти люди, освободившись от пут, ринутся создавать новое и прекрасное искусство. А зрители побегут смотреть наши фильмы - "Белинского и Гоголя с базара понесут", Тарковского и Германа, а вслед за ними и новых, молодых поддержат своими рублями, но никак не пошлые коммерческие поделки, которые, конечно же, будут вытеснены настоящим искусством.
На это, собственно говоря, и была нацелена наша "модель", которую мы так вынашивали, выхаживали с первых же дней и с таким единодушием приняли наконец в том же переполненном зале. И которая, на первых порах по крайней мере, абсолютно оправдывала все ожидания.