Он — свой сумятице человеческой жизни со всеми ее и уродствами, и взлетами. В небольшом телефильме он играл графомана, который по мере сил сочиняет стихи. Ефремов так читал их, что шахтер из Донецка попросил в письме, чтобы Олег Николаевич прислал ему свои стихи, а то жена его тоже не понимает.
Юрий Любимов взорвался, ошеломил всех, вместе с четвертым курсом Щукинского училища. Это родился будущий Театр на Таганке. Необузданный, он ставил такие спектакли, что через один начальству приходилось их запрещать. К каждой новой работе театра оно собиралось с силами к изощренной борьбе. Любимов ненавидел начальство и не скрывал этого. А начальство-то — государственное. Значит, он против государства? Но он одевал свою ярость в такие праздничные фантастически-изобретательные театральные одежды, что иной раз и начальству хотелось думать — мол, это не про них, про их начальство. Но запрещать-то надо! Запрещали.
Спектакль по стихам Вознесенского «Берегите ваши лица» был задуман так, что Любимов сидел в зале за режиссерским столиком с лампой и микрофоном и как бы вел репетицию, мог остановить, заставить повторить, сделать замечание. А во время прогона чуть позади справа от него сидел корпус министерского руководства слева — несколько друзей.
Вот молодые актеры в черных трениках — свет сзади, лиц не видно, декламируют (или поют — забыл) стих, где слова: «Запрещаем запрещать!» Любимов останавливает эту как бы репетицию, кричит:
— Надо, чтобы было понятно, что запрещаем! Кому запрещаем! Еще раз! — И теперь уже и сам кричит со всеми, в микрофон, оборачиваясь то к начальству, то к нам:
— Запрещаем запрещать! Запрещаем запрещать!..
Потом меняется свет, и оказывается, что на актерах и актрисах дощечки с надписями, например: «Я люблю Кеннеди» — и так далее, обозначающие, что это, мол, там мы запрещаем запрещать. Но начальство уже привыкло к этим шуткам и накидало замечаний и указаний.
Потом (это мне говорили) Вознесенский сказал: «У меня в ЦК комсомола есть кореш, он посмотрит, все замечания к чертям отменит».
Пришел ЦК комсомола и запретил спектакль вообще.
Репетиция «Бориса Годунова», кирпичная стена, два стула и доска.
Золотухин на репетиции был жалок перед надменной полячкой, Любимов спрашивает:
— А что бы ты сделал, если бы над тобой издевалась русская баба?
— Я бы ей съездил.
— Ну вот и давай.
И Золотухин «съездил» Демидовой. И сразу поставил ее на место. «Царевич ты!»
А не принятые критикой «Три сестры»?
Где сначала духовой маршик звучит с небес. И открывается стена зрительного зала, а за ней — Таганка, за деревьями купол церквушки, и ветерок дует в зал…
Может быть, оттого что напомнило, как на фронте, думалось: «Поставили бы на Первую Мещанскую, дали посмотреть в одну сторону, потом в другую — а там пусть и прихлопнут…» Слезы к горлу. Проговорил: «Вот и весь спектакль…» Какая-то женщина, сидевшая рядом, встревожилась: «Уже все?»
А сестры, говоря о прекрасной будущей жизни, смотрят со сцены на нас, какие мы теперь, будущие? И Федотик фотографирует нас, будущих. И все под маршик маршируют в будущее. За красными флажками, в загоне. А предваряя дуэль, Соленый направляет на Тузенбаха палец:
— Бац!
И Тузенбах корчится в предсмертной конвульсии.
В журнале «Театр» критик проиронизировал: «Репетируют смерть».
А на фронте случалось подумать: «Если случится, — то как — сразу или с мученьем?»
Да, забыл. Происходит это все как бы в казарме — койки под байковыми одеялами, умывальники-гвоздики… Полк на постое в городке.
Казарма вспомнилась — довоенная, нескончаемая, бессрочная.
Вдруг постарел. Это случилось позавчера. Но я даже сразу и не заметил. А сегодня вижу — да.
Неловко в таком виде быть среди людей. Если можно, не приходите без предупреждения. Чтобы я успел сделать вид человека, который еще. И хорошо бы больше не работать. Пришлось бы работать, делая вид. Давно, по правде сказать, это началось уже. В войну еще.
Умер Яша, святой человек. Легко умер, ночью. Моложе меня.
Умер Камил Икрамов. Но — сделав главное в своей жизни, опубликовав повесть об отце, секретаре ЦК Узбекистана, погибшем в лагерях. (Да он и сам, Камил. Сначала сидел на коленях у Сталина, потом тоже в лагерях.)
Умер любимый народом, блистательный, закомплексованный Андрюша Миронов.
Умер Даль.
Умер Высоцкий!
Сколько их уже, прекрасных, моложе меня…
«Что это у тебя пьесы какие-то сиротские?» Смотрю — правда, эти — из детдома, та — тоже, у тех неладно с родителями. Просто это больше знакомо. Отсюда у многих потянулась на всю жизнь неуверенность в себе и какая-то прорывающаяся неврастения.
Кстати, и непонимание ничего про это, почти у всех тогда мальчишек. В госпитале медсестра спрашивала: «Так сладкого и не знал?» Многих могли так спросить. А после войны жизнь, как теперь говорят, «за чертой бедности», без прописки в получердаках и полуподвалах и борьба с космополитизмом… Вот откуда и стыды за все, что сделано наспех, от усталости, каждый поступок — в ту секунду, когда еще и не подумалось: не надо, зачем! И каждое утро теперь — воспоминания об этих стыдах, кругами, от одного к другому.