И все-таки почти все осталось в той ушедшей Эпохе, и сейчас забывается все мерзкое, все позорно рабское, и уже кажется, что не накладывали мы в штаны и не давили в себе самое лучшее, свое, человеческое. Лезут в голову розовые буколические картинки: угол в сочинской переполненной лачуге, где ночевал с возлюбленной, честные правдолюбцы — простые советские люди на коммунальной кухне, выпивоны после демонстраций и гуляния по улице Горького, гордость за Державу, когда запустили в космос Гагарина, радостные пикники в тогда еще не загаженных лесах (видимо, потому они и оказались загаженными), инструктор райкома, который просто так помог с ремонтом (попробуй сейчас!), да и какие были «микояновские» сосиски в сравненье с дерьмом, которое сейчас повалило к нам с Запада! Да и как славно у нас было в нашем (!) Крыму и на нашем (!) Кавказе, разве можно сравнить нашу красоту с переполненными побережьями Испании или Франции? Что имели — не ценили, а сейчас плачем! Да и не только фигней мы занимались на партийных собраниях, помнится, даже исключили из партии грубияна, который бессовестно третировал соседку по коммунальной квартире, — разве не торжество справедливости? Попробуй сделать это сейчас, особенно если это качок или рэкетир! Конечно, и тогда одни жили лучше, а другие хуже, но чтобы строить такие наглые роскошные виллы… нет, все-таки у нас было чувство порядочности и коллективизма, многим, кто зарывался (исключая, естественно, самую верхушку, да велика ли она была?) давали по носу, и писатели, и поэты не нищенствовали, а творили и жили счастливо (о том, что писалось большинством, в те дни как-то забылось), ну а если о ценах… тут от ярости повалил дым из ноздрей, заскрипели челюсти, разлетелись по комнате осколки зубов.
Эпоха закончилась; но жизнь надо продолжать, что ж, взбодримся, подтянем штаны, вспомним Тютчева:
А потом ничего не изменилось — одни названия, хотя те же рожи.
А потом наступил октябрь 1993-го, и снова танки, но только посерьезнее и с пальбой, и снова неизвестность, и ощущение финала, и снова, и снова…
Телевизор. CNN.
Зеваки гурьбой переливались с одного края на другой.
Обезьянка за рулем рядом с пылающим останкинским зданием.
Там же, у пруда, пьяный в трусах, он не слышал грохота, не видел трассирующих пуль.
«Что делаешь?»— «Купаюсь! А что?»
Действительно, а что?
Труп мальчишки в луже крови.
Танки лупили по «Белому дому», и я ловил себя на том, что увлечен зрелищем, как будто я в кино. Больно, но не нравились ни те, ни другие.
Не выбежал.
«Мы победили, мы победили! — радостно голосили по телевидению. — Не упустим же победу, господа!»
У Лопеса:
…По полусломанному радио хрипловатый голос сообщает, что двери закрываются, и двери действительно закрываются, и электричка, словно история, движется вперед, набирая скорость, вперед и вперед— к лучшему.
Я люблю электрички, там люди выключаются из бурного бытия, с лиц спадает пелена суеты, они смягчаются, кто погружается в думы или, не мигая, разглядывает привычные натюрморты за окном, кто дремлет или листает книгу.
Входит нищий инвалид и заводит тюремную песню, оживают сердобольные старушки, пьяные поднимают головы и вслушиваются в тягучие слова, а нищий с протянутой кепкой бредет меж скамеек, благодарит и желает всех земных и неземных благ.
Врывается мальчишка с газетами и бодрым голосом объявляет: московская мэрия продала всех и вся, опять в кустах нашли расчлененный труп, а валютная проститутка в своих мемуарах раскрывает тайны профессии.
Старый пенсионер вздыхает громко по поводу нравов, женщина прижимает бледного ребенка к груди, две тетки в один голос сетуют на цены, но тема исчерпала себя, и лица снова обретают покой, стучат колеса, каждый погрузился в себя.
Воробей-путешественник спросил у полузамерзшего волка, зачем он живет в таком скверном климате. «Свобода, — ответил волк, — заставляет забыть климат».
Я чувствую себя, как волк.
Мне холодно, но я не хочу в прежний климат, я одинок, но в электричке вдруг ощущаю сопричастность своему народу (особенно нелепо это звучит, если представить, как жмут бока и плюются от злости), поразительное чувство одной судьбы.