Проснулся в полночь от стука в дверь (стоянка в Эгедсминне, голоса взошедших на борт пассажиров), закутал свою наготу в пуховое одеяло, открыл и увидел юную гренландку, смутившуюся, словно перед ней стоял не Аполлон в тоге, а голый слон. Она ошиблась дверью, идея избавления от рака с помощью сифилиса провалилась.
Но очень не хочется чистить, а это целая процедура: на креветку с обеих сторон налегают валики (честь изобретения принадлежит гренландскому Ньютону-рыбаку, однажды задумчиво наступившему грубым сапогом на креветку, что привело к ее вылезанию из панциря), панцирь остается, хладный труп следует по конвейеру, где его дочищают хлопотливые женские руки, — далее все летит в автоматы, фасовку и заморозку.
В Эгедсминне, моя дорогая, между прочим, расположена штаб-квартира инуитов, требующих объединить эскимосов всего мира, как соединяют пролетариев всех стран, давай поедем к ним, купим домик на скале, заведем лаек, я буду ловить рыбу и бить нерп и спокойно умру от скуки на 72 единицы в месяц (три бутылки виски, какой мизер!).
Ужин на борту, воют и лают лайки, я люблю тебя, и волны стучат: и все бессмысленно, и все бессмысленно, и все бессмысленно без тебя, Таня.
Когда спичевал, каюсь, о тебе не думал, потом все напились и я признался Догу как представителю социалистического правительства Дании, что вся группа — полное гэ, ибо все они несоциалисты, а что представляет из себя несоциалист, вечно думающий об обогащении, всем известно. Дог кивал головой.
А сейчас я вышел на палубу и встретил фантастически пьяного бельгийского посла, который еще и не ложился.
— Боже мой! — я даже обнял его, так он качался, — как же так? Вы и не спали?
— Майк, — он тоже обнял меня, чтобы удержаться, — знаешь, что говорила мне покойная мама? «Не торопись спать, сынок, у тебя для этого еще будет масса времени!» Вам ясно, Майк?
Ясно. Я скоро увижу тебя.
Сауна. Большой бассейн и ресторанные столики.
Темный лес и моя машина, и ты рядом, и грозит пальцем лесник в зеленой куртке с капюшоном.
Клампенборгские дубы, ты на велосипеде, портативная палатка на поляне — и плевать на бойскаутов, собирающих колокольчики!
Ведь все бессмысленно, ведь все бессмысленно без тебя.
Москва, 1980— 1991
Один поток сметает их следы,
их колбы — доннер веттер! — мысли, узы…
И дай им Бог успеть спросить «куды?»
и услыхать, что вслед им крикнут Музы.
Не нужно было представляться, Гена, я и так узнал твой голос в то летнее утро 1990 года, нет, пожалуй, не сам голос, а интонацию, принятую на самых верхах обаятельнейшего учреждения, с которым я имел счастье расстаться осенью 1980. Привет, привет, десять лет не говорили, время летит, дети растут, внуки не отстают — секунд двадцать вылетело на эти приятности, — затем ты выдержал паузу и весьма значительно сообщил мне, что обстановка в стране сложная, нужны консолидация и взаимопонимание в этот критический момент и посему ты хочешь срочно[71] со мною повстречаться.
Несколько ошарашенный, но бодрый, я взглянул на часы: был конец августа 1990 года, стрелки тянулись к обеду, и халява за счет КГБ подоспела весьма кстати, — позвольте уже не занюханную консквартиру, где дежурный чай с суховатыми бубликами, а любезный сердцу «Националь», прекрасный в шестидесятые, когда туда еще входили без взятки или обмеривающего взгляда, получали бульон в чашке с пирожком и кое-что еще.
Ты обещал перезвонить (понятно, без подключения службы кабинет и не приснится, да и доложить, наверное, нужно по инстанции, что, мол, от контакта ренегат не ушел, будем ковать железо), что и сделал: итак, прямо у рокового входа ровно в 13.00, до встречи, друг!