Но главным источником паники явилось начальство. Правительство эвакуировалось, точнее, бежало в Куйбышев. По Северной, Горьковской, Казанской железным дорогам двинулись эшелоны с оборудованием демонтированных московских заводов, эшелоны со служащими тех учреждений, где начальство оказывалось более напористым или более ловким и сумело достать вагоны. По Ярославскому, Горьковскому, меньше Рязанскому шоссе ринулись обезумевшие толпы на машинах и просто пешком. Учреждения прекратили работу, архивы (в том числе и архив НКВД со всеми картотеками) жглись, в магазинах то выбрасывали все запасы, то вешали на дверях замки. На иных заводах и в учреждениях выдавали зарплату на три месяца вперед, на других сокращали поголовно всех, кроме начальства. А сами директора зачастую забирали с собой кассу и ближайших подхалимов и бежали. Милиция куда-то попряталась. Я по крайней мере не встретил ни одного милиционера. Словом, отсутствовали какие-либо признаки порядка. Я лично не видел, но слышал рассказы об открытых грабежах магазинов.
Где был в эти дни Верховный Главнокомандующий, великий и незабвенный, — не знаю. Порядок начал наводиться позднее. Страшный в своей беспощадной жестокости приказ о расстреле на месте начальников-беглецов появился 22 или 23 октября. Я видел его расклеенным на стенах, читал во Владимирской областной газете, а в центральной печати он опубликован не был и в полное собрание сочинений великого вождя не вошел.
Да, очевидно, многим, принадлежавшим к классу главнюков, теперь иной раз после сытного обеда снился кошмарный сон о том, как они вели себя в те дни позора; в холодном поту они откроют глаза и в страхе прижмутся к жирной спине своей супруги…
Что же видел я своими глазами?
Во второй половине дня 16 октября доехали мы по Тверской-Ямской до Триумфальной площади и свернули по Садовому кольцу налево.
Много грузовых машин с домашними вещами и мебелью двигались в обоих направлениях. Козловская жила в большом доме на Первой Мещанской. Мы должны были поставить машины у нее во дворе, а сами пойти ночевать в бомбоубежище, находившееся в подвале ее дома. Желающих отпустили ночевать к родным или знакомым.
Отправился и я с завернутой в газету буханкой белого хлеба под мышкой. Трамваи и автобусы не ходили. Я пошел пешком на Екатерининскую площадь, где жил зять моей жены, артист театра ЦДКА Борис Александров.
К моему удивлению, все артисты сидели прямо на улице у своего дома на мешках, узлах и чемоданах. Иные мужчины в фетровых шляпах и нарядных пальто прогуливались, дамочки кутали в меха свои поблекшие лица. Увидел я и Бориса.
Меня окружили, стали расспрашивать. Я отвечал односложно и правильно сделал, так как среди моих слушателей был предатель.
Я узнал, что артисты торчат здесь с 6 утра и ждут каких-то автомашин, которые должны повезти их на какой-то вокзал, чтобы ехать неизвестно куда.
Борис сказал, что моих тестя и тешу два дня назад забрал другой зять жены, Муля Лейзерах, и повез их к моим в Ковров. А я их собирался разыскивать и везти с собой, получив на то принципиальное согласие Синякова. Где были остальные родственники жены — Борис не знал.
Он повел меня в столовую театра, но она оказалась на замке. Мы сердечно распрощались, и больше я его не видел. В 1944 году по доносу того предателя — мужа его сестры, он был арестован за то, что где-то брякнул — «дворник моего отца жил раньше лучше, чем я теперь». Не читая, он подписал все протоколы допросов, а четыре года спустя умер в тюрьме. Погиб, несомненно, очень талантливый артист.
Расставшись с Борисом, я пошел по Садовой к Красным Воротам, рассчитывая сесть в метро.
Двери станции оказались запертыми, и к стеклу была прилеплена бумажка с надписью чернилами: «Закрыто на ремонт». Историки, может быть, усомнятся, ведь в официальных источниках говорится, что движение на метро никогда не прекращалось. Не знаю, как это увязать с той безграмотной и явно неофициальной бумажкой, которую я видел своими глазами.
Я побрел по Садовому кольцу через всю Москву, но в обратном направлении, заходил на Живодерку на квартиру тестя, далее к одной, потом к другой сестре жены, жившим на Малой Никитской, потом к одним знакомым на Поварскую, к другим — на Староконюшенный, и нигде не мог достучаться.
Я порядком устал. Где же ночевать?
А навстречу двигались люди с мешками и чемоданами, ехали туда и сюда автомашины и подводы. Через Арбатскую площадь провели на цепочках сразу сотни две немецких овчарок.
Смеркалось. Москва стала погружаться с непривычную лиловую тьму.
Ко мне подошла неизвестная женщина.
— Скажите, что случилось? Почему все бегут? Я в квартире одна осталась. Что мне делать?
— Не знаю.
Я постеснялся попроситься у нее ночевать, и мы расстались. Направился в Большой Левшинский, где жила моя сестра Соня. Я знал, что сама она уехала к нашим родителям в Дмитров, но в квартире мог остаться ее муж, меня знали другие жильцы. Я надеялся, что меня, наконец, пустят.