Некоторые незначительные детали в рассказе Орика были искажены, но я решил в спор не вступать. Вообще я за весь вечер не проронил, можно сказать, ни единого слова, и вовсе не потому, что мне не хотелось говорить. Мне просто было интересно наблюдать за искренней непринужденной беседой двух близких мне, впервые встретившихся, людей из разных городов, разного возраста, разного мировоззрения. Создалось впечатление, будто не я знакомил их неделю назад, а знают они друг друга, как минимум, лет десять.
Владимир Георгиевич, подробно, в лицах, рассказал Орику о моих приемных экзаменах в почтовый ящик в сентябре 1967 года и о сложившейся неблагоприятной ситуации на художественно-техническом Совете, подчеркнув мою настойчивость и упрямство. «Саше» — сказал он — «очень тяжело было внедриться в наш коллектив, учитывая упрямство и безвкусицу нового директора. Особенно первые пять лет были по-видимому самыми напряженными в его жизни. Я помогал ему, как мог. А сейчас, мне кажется, все стабилизировалось. Также, как и наша дружба. А вчерашняя ваша встреча земляков-музыкантов произвела на меня неизгладимое впечателение. Символично то, что вы встретились именно в «Дружбе». Я понял, что вы — бакинцы умеете по-настоящему дружить!
Москвичи выискивают всегда тысячу всяких причин, оправдывающих их редкие встречи с близкими людьми. Это и жесткий ритм крупного города; и территориальная удаленность друг от друга; и неблагоприятные погодные условия и многое другое. Саша и в Москве, каким-то образом, умудряется тормошить всех своих друзей, и не только бакинцев. У вас есть главное — желание общения с друзьями! И пока не забыл, хочу процитировать емкое изречение Игоря Стравинского: «У человека одно место рождения, одна Родина — и место рождения является главным фактором его жизни».
У меня сложилось впечатление, что я нахожусь на встрече с двумя своими биографами, бакинского и московского периодов жизни, излагающими вслух отрывки из накопленного ими материала; а я только внимательно слушаю, прослеживая достоверность фактов, и, при необходимости вношу свои коррективы. И еще я обратил внимание, что Владимир Георгиевич к концу нашей командировки заговорил с небольшим кавказским акцентом.
Мы не могли заставить себя встать из-за стола, так было уютно и тепло. Засиделись допоздна; только к полуночи окончилось это необычное пиршество и мы улеглись спать.
От избытка впечатлений последних дней, я никак не мог заснуть. Мелькали прогулки по любимым с детства улицам… старый город… филармония… приморский бульвар… зеленый театр… а незабываемый вечер в ресторане вырисовывался сюрреалистическим полотном: сумятицей красок, мгновенных впечатлений, музыки, чарующим хороводом бликов и теней, мельканием движений и лиц.
Кроме того меня все время будили непривычные деревенские звуки: крик совы, лай собаки, пение петуха, горланившего с полуночи. Но самыми рьяными возбудителями спокойствия оказались ослы. Они перекликались в теплой ночи, оглашая окрестность своей абстрактной песнью. Это был безумный вопль — как скрип несмазанных дверей, как скрежет заржавленных насосов — непонятный сигнал, величественный и слишком абстрактный, чтобы казаться правдоподобным. Неизбывная скорбь слышалась в нем и — как ни странно — невозмутимость.
Я тихо встал, чтобы никого не разбудить, оделся и вышел во двор. Ко мне выбежала собачка, но распознав своего, повиляла хвостом и удалилась восвояси.
Я открыл калитку и замер… В висках у меня застучало, руки стали влажными от пота, и, истерзанный этой лихорадкой, я стал, не в силах сделать и шага.
Передо мной предстала сказочная картина южной ночи. Чистое, прозрачно-темное небо торжественно и необъятно высоко стояло надо мной со всем своим таинственным великолепием, тихо мерцая бесчисленными золотыми звездами. У самого горизонта небо опускалось и сливалось с морем. Полная луна, точно гигантский ламповый шар, висела в небе и осыпала море блестящей чешуей, тонкой и зыбкой. А лунный столб тянулся золотым мостом, казалось через весь Каспий.
Мираж, наводящий грусть именно потому, что это вовсе не мираж и не мог им быть. Не хватало сюиты Дебюсси «Лунный свет».