«Из людей, которые были старее его, всего чаще посещал Пушкин братьев Тургеневых. Они жили на Фонтанке, прямо против Михайловского замка, что ныне Инженерный, и к ним, то есть к меньшому, Николаю, собирались нередко высокоумные молодые вольнодумцы. Кто-то из них, смотря в открытое окно на пустой, тогда забвению брошенный дворец, шутя предложил Пушкину написать на него стихи. Он по матери происходил от араба, генерала Ганнибала, и гибкостью членов, быстротой телодвижений несколько походил на негров и на человекоподобных жителей Африки. С этим проворством вдруг вскочил он на большой длинный стол, стоявший перед окном, растянулся на нем, схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать. Стихи были хороши, но не превосходны… Окончив, он показал их, и, не знаю почему, назвал их одой на «Свободу». Об этом экспромте скоро забыли, и сомневаюсь, чтоб он много ходил по рукам. Ничего другого в либеральном духе Пушкин не писал еще тогда» («Воспоминании Вигеля», т. III, M., 1866, стр. 84).
Ода была записана Пушкиным при допросе, и на беловом автографе он поставил на ней дату 1817 г.
Восьмая строфа этой оды особенно знаменита:
Эта строфа всегда воспринималась как обращение к российскому императору.
На одном из заседаний Пушкинской комиссии Общества любителей российской словесности студент Илья Фейнберг-Самойлов (было это в марте 1929 г.) прочел доклад о том, что обычное понимание строфы неверно, и привел ряд доказательств.
В седьмой строфе написано:
К этой строфе Пушкин сделал примечание:
«Наполеонова порфира, замечания для В. Л. Пушкина, моего дяди (родного)».
Кроме того, Пушкин называл в черновике оды «На смерть Наполеона» умершего императора злодеем и страшилищем вселенной.
Правда, в оде «Наполеон» Пушкин отбросил все эти характеристики, данные в черновике, взяв для образа Наполеона иное толкование.
Положение строфы восьмой между строфою о смерти Людовика и строфою, начинающейся словами:
тоже позволяет считать, что эта строфа заканчивает, так сказать, иностранную часть оды, что здесь после смерти Людовика описано царствование Наполеона, а после этого идет переход к России.
Доклад Фейнберга был выслушан, был одобрен М. А. Цявловским; напечатан не был, обсужден тоже не был.
В пушкинском однотомнике, изданном сейчас под редакцией Б. В. Томашевского, эта мысль, аргументированная в 1929 г., уже превратилась – через семь лет – в пушкинианскую аксиому.
Б. В. Томашевский дал к строфе примечание: «Отношение к Наполеону как к «самовластительному злодею» характерно для эпохи после войны 1812 г.»
То же сделано в издании «Академии».[1]
Пушкин называл Наполеона великим человеком и говорил:
Для Пушкина эти строки выражали не новое отношение к Наполеону, а старое.
К строфе он дал примечание в письме к Вяземскому:
«Эта строфа ныне не имеет смысла, но она написана в начале 1821 г.; впрочем, это мой последний либеральный бред, я закаялся…» (1823 г.).
Дальше Пушкин цитирует свои стихи:
Я привожу эту строфу потому, что в ней снова упомянута свобода.
Пушкин как будто возвращается к своей старой оде, отрекаясь от нее, и в то же время связывает свое положительное отношение к Наполеону со старыми своими стихами.
Теперь я, кажется, изложил все те основания, какие некоторые пушкинисты положили в основу нового толкования стихотворения, отвергнув вековую традицию.