Проходя больничным двором, Ганшин внезапно вспомнил той глубокой, дальней памятью, какой обладают лишь запахи, как ветер, бывало, надует, нанесёт из сада на верхнюю террасу душный, сладкий аромат белых и розовых флоксов и с этим запахом раздвинется щель в ещё более давнее детское воспоминание: подмосковное лето, заросли лиловой сирени по глухому забору, тёплая пыль на тропинке, по которой бежишь босиком… Ходить, ловить рукою ветки, сорвать набухший, готовый лопнуть стручок акации, нагнуться за одуванчиком и, раздув щёки, пустить по ветру маленькие пушистые зонтики! Их белые точки едва можно разглядеть сверху в той срезанной наискось барьером части мира, какую видишь, поднявшись на локти…
Накинув на плечи белый халат, Ганшин поднимается широкими мраморными ступенями в огромный вестибюль с хрустальной люстрой, камином и деревянными антресолями, опоясывающими второй этаж. Разбогатевший архитектор строил особняк для себя, не скупясь: мрамор, зеркальные стёкла дверей, дубовые панели по стенам. Медицина приспособила к себе безвкусную роскошь дома. Из вестибюля в одну сторону двери в рентген и светолечебницу — длинную веранду. В другую — палаты и террасы 3-го отделения. В углу вестибюля — широкий, на две кровати, лифт на второй этаж — к малышам и в изолятор.
Тут нет ни одной палаты, ни единого закоулка, где бы не лежал, ещё до войны, Ганшин. Идя наверх, к кабинету главврача, он невольно взглядывает на знакомые двери. Через толстое, отливающее по краям радугой стекло видны ровные ряды постелей. Коротко стриженные, круглолицые ребята, опутанные системой лямок, колец, вытяжений, с любопытством крутят головами. Его заметили, а каждое незнакомое лицо в вестибюле — происшествие.
И вдруг опять какая-то толстуха в белом халате и колпаке громко окликает его:
— Сева! Да тебя Зинаида Эдуардовна не узнает!
Для всех он здесь не тридцатилетний, с залысинами кандидат наук, уважаемый коллегами и внушающий трепет студенткам, а Сева из второго отделения, ещё недавно привязанный к постели и известный разве что своим медицинским случаем, да, быть может, родителями, да ещё какими-то памятными случаями озорства.
— Ну, присядь со мною на минутку, — добродушно улыбаясь, приглашает его Оля Бурмакина. — Всё равно на осмотр опоздал. Ты ведь к Зинаиде Эдуардовне? Только-только уехала.
— Как уехала? — удивился Ганшин.
— Да она теперь у нас не задерживается. Можешь, конечно, показаться Голубикиной. Только не думаю, чтобы это было тебе интересно.
Олю трудно узнать — постарела, располнела и старшей сестрой теперь работает. Но улыбнётся и станет похожа на прежнюю, молодую, что с ними в эвакуацию ездила.
— К Голубикиной не пойду, — сказал Ганшин. — А кто тут из старых?
— Ты не представляешь, Сева, как всё у нас изменилось, — понизив голос, сказала Оля. — Мария Яковлевна на пенсию вышла. После смерти Ерофея Павловича набрали новых, а Зинаида Эдуардовна только раз в неделю бывает… Мне грех жаловаться, не трогают пока, член месткома, квартиру вот обещают. Но разве то теперь, что было, когда вы лежали — Игорь, ты, Лена. Родной дом был, привыкали, как к своим детям. Теперь, знаешь, у нас не залёживаются: стрептомицин, ПАСК… В необходимых случаях показана хирургия…
Оля посмотрела на Ганшина и умильно покачала головой.
— Да, Севочка, годы-то идут… И всё же, скажу, жалко старых врачей. Марию Яковлевну вот обидели, — почему-то оглянувшись, сказала она. — Был юбилей санатория, ведь она с первых дней с Ерофей Павловичем работала, а её даже не пригласили. Нам всем неудобно было. Конечно, она не сильный фтизиатр, скорее, администратор, и всё же, знаешь, не ценят у нас старые кадры… Ты бы её навестил, вот обрадуется!
«А не зайти ли в самом деле к Марии Яковлевне?» — думает Ганшин.
Деревянный домишко Марии Яковлевны с чахлым кустом сирени под окном, с весны уже пропылённым, гут же, в двух шагах от санаторского двора. На верёвке проветривается чья-то шуба. Пёстрый половик свешивается с перила крыльца.
Пройдя заставленные сундуками, отслужившей мебелью и старыми тазами сени, Ганшин нащупывает в полутьме медную ручку, стучит в дверь и входит в чистенькую комнату с кружевными занавесками на окнах.
Мария Яковлевна не суетится, не всплёскивает руками. Она почти не удивляется Ганшину, хоть и рада ему.
— Молодец, что зашёл, а в прошлом году, осенью, у меня Ляля Сухарова была.
Скрипят сохлые половицы, часы в продолговатом ореховом футляре отбивают четверти. На комоде — старые коричневые фотографии в деревянных рамочках, под ними резные круглые салфетки. Рядом книжный шкаф с медицинскими журналами и сочинениями Брет-Гарта, кожаное кресло, в которое уходишь, будто проваливаешься по пояс.