Читаем Закон палаты полностью

— Отца нашего Игоря, — пояснил Ганшин.

— Позвольте, Поливанова? — переспросил гость, как бы вороша что-то в памяти. — А на каком фронте воюет?

— На юге, кажется. Он маме из-под Киева писал. Вот его карточка.

Капитан подошёл к Игорю, наклонился над ним, и от него слегка пахнуло махоркой и спиртом. Он взял в руки фотографию чернобрового лейтенанта и долго глядел молча на молодое незнакомое лицо.

— Вроде встречал… Было, кажется.

Пётр Лукич кривил душой. Ничего ровно не сказало ему это лицо. Да если бы он где и видел невероятным случаем этого лейтенанта, разве запомнил бы в той сумятице отходных боёв, отступления по горящим дорогам Украины, переправ под бомбёжкой?

Игоря его ответ тоже обескуражил. И зачем он с этой фотографией полез? Почему-то он был уверен, что капитан отлично знает отца, и втайне ожидал минуты торжества, когда тот начнёт рассказывать о своих встречах с лейтенантом Поливановым, о его подвигах на войне. А он едва вспомнил… Что теперь ребята подумают?

Тётя Настя уже внесла миски с ужином — пшённую кашу, конечно, и капитанчик заторопился уходить.

— А нельзя вашу фуражку посмотреть? — попросил напоследок Гришка.

Капитан подошёл к нему и протянул фуражку защитного цвета, с таким же козырьком и маленькой красной звездой на ободе. Гришка повертел фуражку в руках и передал Косте. От Кости она перешла к Поливанову, от него — к Ганшину.

Севка первый догадался её примерить. Приподнялся на локте с маленькой плоской подушки и надвинул фуражку па затылок, а чёрный узкий ремешок под подбородок пустил. И ещё под козырёк прямой ладошкой взял.

Ну и Севка! Капитанчик улыбнулся, и все позавидовали Ганшину почему никто прежде не решился так сделать?

— Герой, и вид самый геройский, — поощрил его Пётр Лукич, зайдя между постелями Ганшина и Поливанова.

— Дай мне поносить, — нетерпеливо дёрнул его Поливанов, и Севка стал снимать фуражку.

— А-а! — вдруг коротко выдохнул Ганшин.

Капитанская фуражка выскользнула у него из рук и свалилась в миску с пшённой кашей.

— Ну вот, этого только не хватало, — сказала Изабелла Витальевна, помогая стереть кашу с тульи и козырька. — Как попадёт к Ганшину — пиши пропало.

«Да, всё-таки Севка шальной, вечно с ним история», — подумал Поливанов.

Ганшин между тем покраснел, как варёный рак, и с трудом выдавил:

— Я нечаянно.

— За нечайно бьют отчайно, — обрезала Изабелла.

Но капитан ничуть не огорчился.

— Великое дело, — сказал он, принимая мокрую фуражку и стряхивая остатки каши с козырька. — Будем считать, ребята, что мы крепко подружились. Выздоравливайте, и вместе пойдём бить врага.

Прощальные возгласы понеслись со всех постелей, и они провожали гостя, пока его рослая фигура с белой повязкой на затылке не исчезла в полутьме коридора.

Только Костя помалкивал. Его сердце томила обида. Как случилось, что он остался в стороне? И фуражку не решился надеть (уж он бы её в кашу не свалил), и фотографией отца, как Игорь, не смог похвалиться. Отца, правда, у Кости не было, но зато был старший брат-краснофлотец. В глубине тумбочки, сколько рука достанет, Костя тоже хранил обёрнутую в старую газету ещё довоенную, с измятыми краями глянцевую фотографию. На той фотографии была изображена его мать в белом с крапинками деревенском платке, казавшаяся старухой, а рядом прямо глядел в аппарат рослый, совсем юный, с едва пробившимися над губой усами матрос в полосатой форменке. Снимались, видно, в районном посёлке в день проводов. О брате Костя ничего больше не знал. Мать была малограмотна, кругом пищала младшая ребятня, и, как сдала Костю в санаторий, лишь в первый год раза два приезжала к нему, а писем совсем не писала. Что там, интересно, дома, в деревне? Он представил себе, как вечерами, уложив детей, вымыв посуду и отскребя чугунок, мать садится у края стола, сложив руки на переднике, и вздыхает привычно: «Где там наш Костенька, Кистинтин?»

От этих мыслей Косте стало совсем горько. «Ладно, маменькины сынки, попляшете вы у меня», — подумал он с мстительной обидой и принялся скрести ложкой края миски.

У Ганшина кашу унесли, вроде бы сочли её попорченной микробами с фуражки, и недовольная Евгения Францевна хлопотала заменить ему порцию. Но есть Ганшину не хотелось. Его знобило и подташнивало.

— Не надо, Евгения Францевна, не люблю я кашу, — с капризным раздражением сказал он.

— Кашу надо не любить, а кушать, — размеренно и привычно завела Евга. И вдруг, внимательно поглядев на Ганшина, прикоснулась ладонью к его лбу. — Господи, да ты совсем горячий.

Уже пришла ночная смена и колокольчик дежурной должен был вот-вот прозвенеть отбой, когда выяснилось, что у Ганшина подскочила температура. Вызвали Ольгу Константиновну, она послушала его, помяла живот, и тётя Настя, ворча и чертыхаясь, так как смена её давно кончилась, отнесла Ганшина в отдельную узенькую палату в другом конце коридора, называвшуюся изолятор.

<p>Глава одиннадцатая</p><p>ЁЛКА</p>

олова горит. Веки тяжёлые — разлепить трудно. А откроешь глаза, над тобой грязный потолок. Побелка осыпалась, и в углу ещё какие-то зелёные, в жёлтых разводьях пятна.

Перейти на страницу:

Похожие книги