Вечером на Болоте было жутковато — если вы не местный, конечно. Индустриальные звуки завода "Термопласт" и ткацкой фабрики, лязг и грохот железной дороги, брех собак, приглушенная музыка и пьяные разговоры из окон "хрущовок" и "сталинок", и редкий, неровный свет фонарей… Этот райончик недаром считался одним из самых стремных в Дубровице.
Но Стариков чувствовал себя здесь как рыба в воде. Ещё бы! Родился и вырос на Болоте — это, считай, диагноз. Женёк это заболевание тщательно скрывал, притворялся парнем интеллигентным и вполне приличным, но иногда из него пёрло — и в эти моменты его повадки резко менялись в сторону весьма характерных: приблатненных, резких и агрессивных. Такое происходило обычно в финальной стадии опьянения, но однажды я наблюдал Старикова в таком состоянии и по-трезвому: мы тогда ночью как раз возвращались из пожарной части, и на нас наехали местные "людзi на балоце". Тогда он выключил борзометр и наехал на местных аборигенов подобно паровому катку, выдав местный "большой болотный загиб" на дикой смести идиша, фени и трасянки, так что джентльмены из подвторотни тут же признали свою ошибку.
Но теперь, на своей территории, Женечка сиял, улыбался и источал обаяние и благодушие. Открыв большим ключом обитую коричневым дерматином дверь, он негромко сказал:
— Машенька, солнышко, а вот и мы! Я привел Геру!
— Привет, заяц! Я сейчас запеленаю Глебушку и мы выйдем!
Заяц? Дела-а-а! Честно говоря, мне было не по себе. Слишком уж сложные отношения связывали Белозора и Май, и мне — МНЕ, а не Герману Викторовичу — Маша представлялась эдаким исчадием ада, феминой фатале, способной пустить под откос жизнь мужчины, не хуже чем партизаны Машерова — немецкие поезда.
Пока мы снимали ботинки и вешали куртки на крючки, в дальней комнате шелестело и слышался тихий нежный шепот и младенческие попискивания, за дверным витражным стеклом мелькали тени пастельных цветов, а потом ручка повернулась и на пороге появилась… Барышня-крестьянка? По крайней мере это было первое сравнение, которое пришло мне в голову.
Никакой яркой косметики, вызывающей одежды и экстравагантной прически: Май — или Старикова? — была одета в простое бежевое платье, самого обычного кроя, на голове — косынка, черная, как вороново крыло, прядь волос выбивается на открытый лоб… Да и на лице какое-то спокойное, расслабленное выражение, как будто что-то внутри этой необыкновенной женщины, наконец, отвязалось и отпустило ее, ушло прочь, дав возможность выдохнуть и начать жить… "Па-людску" жить, как говорят белорусы.
— Здравствуй, Гера! — сказала она.
Обычным, спокойным тоном. Без гримас и ужимок, которые она раньше весьма уважала и почитала за неотразимый флирт.
— Привет, Мария, — взмахнул я рукой. — А это…
— А это наш Глебушка. Глеб Евгеньевич Стариков-Май.
— Ого! Звучит как какой-нибудь белогвардеец или там — композитор! — не удержался я.
Родители рассмеялись, белогвардейский композитор, которому, похоже, от роду было месяца два, повернул свою головушку, уставился на меня черными глазищами, и, хитровато прищурившись, улыбнулся беззубо и сказал:
— Гы-ы-ы-ы!
Теперь настала моя очередь смеятся: наш человек растет! Еще один долбаный комедиант! И я был готов поклясться — Глебушко мне подмигнул.
— Ну вот, а ты сомневался — его или не его звать! — сказала мужу Маша. — Гляди, они сразу друг другу понравились.
— А вдруг он не… — с некой опаской поглядел на меня Стариков.
Я смотрел то на нее, то на него и никак не мог врубиться — что здесь происходит? Но сообщать об этом мне не торопились. Ребенок захныкал, Май унесла его в комнату — кормить и укладывать спать. Женёк, явно нервничая, усадил меня на трехногую табуретку и принялся претворять в жизнь сказочную приговорку: "что есть в печи — всё на стол мечи". Из духовки и холодильника, а также со всех четырех конфорок новенькой газовой плиты на кухонный стол принялись перемещаться самые разнообразные гастрономические изыски. Их было великое множество, но упомянуть стоит, пожалуй, запеченную на бутылке шампанского курицу, салат "оливье", неизменную "селедку под шубой" и "холодное", крепко пахнущее чесноком и хреном.
И бутылка вина — грузинское марочное "Мукузани". Это была очень серьезная заявка, а потому я ухватил Старикова за руку и силой усадил на табуретку напротив.
— Признавайся, в чем суть вопроса. Это всё, — я обвел рукой намечающее застолье. — Великолепно само по себе. Но я никогда не поверю что Машенька и ты НАСТОЛЬКО рады моему приезду.
Я знал о чем говорил: чтобы достать "Мукузани" в Дубровице — нужно было вылезти вон из кожи. Или иметь потрясающие знакомства, возможно — в Грузинской ССР.
— Фу-у-у-ух, — тяжко выдохнул Женька. А потом ошарашил: — Ты крещёный?