– Я выезжаю завтра же, даже если бы мне пришлось для этого потерять все мое состояние! – воскликнул я.
– Вам придется раскаиваться целую жизнь, если вы оставите Киото прежде, чем очиститесь от влияния темных сил… А это может быть совершено только этим святым старцем!.. – испуганно уговаривал меня бонза. – Дайдж-дзины всегда настороже у открытых дверей, и они вас одолеют!..
Я прервал его грубым смехом и еще более грубо осведомился о размере платы, должной мною этому «святому старцу» за сделанный им надо мною опыт.
– Ему не нужны ваши деньги, – получил я в ответ. – Он принадлежит к самому богатому в мире Братству; члены его ни в чем не нуждаются, возвысясь надо всем земным, а стало быть, и над жаждою богатства. Не оскорбляйте кроткого и доброго человека, который пришел к вам на помощь единственно из чистого сострадания к вашему горю и с желанием облегчить его…
Но я отказался внимать этим разумным и мудрым речам. Дух гордости и возмущения овладел мною неудержимо, заставил забыть всякое чувство личного уважения и дружбы и довел меня до забвения простого приличия. Счастьем было для меня то, что когда в бешенстве я повернулся к престарелому аскету с намерением выгнать его из дома как обманщика, его уже не было в комнате.
Я не заметил, как он вышел, а позднее вспомнил, что, решившись подвергнуть себя его чарам, сам запер входную дверь на ключ, который и лежал на столике нетронутым. Как мог он выйти? Но в ту минуту я приписал его исчезновение трусливому бегству вследствие того, что я вывел его на чистую воду.
О безумный, слепой, тщеславный идиот! Зачем отказывался я тогда признать могущество ямабуси, как не понял, не осознал я в ту роковую для меня минуту, что с его удалением разрушалось навеки спокойствие целой жизни моей!.. Но я не сознавал в то время ничего подобного. Даже роковой демон, вызвавший всю эту сцену – неизвестность о судьбе любимых, – оказался теперь вполне покоренным более могущественным бесом, хотя и неразумнейшим из всех, – слепым скептицизмом. Тупое, болезненное неверие, упрямое отрицание очевидности собственных чувств и непоколебимая решимость взирать на все видение как на фантазию моего усталого, измученного догадками мозга, овладели мною бесповоротно. Так велико было мое ослепление, что я даже не обратил внимания на благоразумный совет моего старого друга бонзы, советовавшего мне телеграфировать нюренбергским властям о моем скором приезде и, в случае какого-либо несчастия с родителями, просить их приказать присмотреть за детьми. Я отверг совет с полным презрением. Последовать ему равнялось сознанию, что в моем глупом видении могла быть хоть какая-то доля правды, что я допускал возможность прозревать события на другом конце света внутренним душевным зрением (нелепое выражение!), и что в том, наконец, что мне пригрезилось, было нечто более химеры пустого сновидения.
– Мой разум, моя душа, – рассуждал я, отвечая на увещевания бонзы, – что такое все это в сущности? Неужели же мне следует, по-вашему, уверовать наравне с суеверными глупцами, что это произведение фосфора и старого мозгового вещества есть высшая часть самого меня; что оно действует и зрит помимо моих физических чувств? Никогда и ни за что! Так же, как я никогда не смогу поверить в «мудрость» планет астрологии или в «дайдж-дзина». Как я могу признаться в том, будто верю, что Юпитер, Солнце, Сатурн и Меркурий – это действующие силы? И эти достойные силы управляют каждая своей сферой, и эти сферы заботятся о судьбах смертных? Разве могу я всерьез считать, что какие-то воздушные бестелесные образования могли руководить моей «душой» во время этого неприятного сновидения? Да я с отвращением смеюсь при одной только глупой мысли об этом. Я считаю оскорбительным для моего интеллекта и для силы человеческого разума говорить о невидимых существах, о субъективных знаниях и тому подобных сумасшедших суевериях.
Короче говоря, я попросил своего друга бонзу избавить меня от ненужных споров и тем самым сохранить нашу дружбу.
Вот так я безумно и страстно спорил с почтенным японцем, стараясь изо всех сил заставить его поверить в то, что внезапно сошел с ума. Но его поразительное терпение оказалось более чем равным моей глупой страсти. И он еще раз стал умолять меня ради будущего позволить провести над собой определенные и необходимые очистительные обряды.
– По-моему, – продолжал я, перефразируя известное изречение Рихтера, – «все же лучше жить в воздухе, разреженном донельзя воздушным насосом здорового неверия», нежели «в густом тумане глупого суеверия»! Не верю и не хочу верить! – повторял я, – но так как мне становится более не под силу бороться с такою неизвестностью о судьбе сестры, то я и еду в Европу…
И я действительно уехал спустя три дня, не видав более моего приятеля бонзу и даже не простясь с ним. Он, очевидно, чувствовал себя огорченным, быть может, серьезно оскорбленным моими более нежели непочтительными, грубыми и обидными отзывами о человеке, которого он так справедливо почитал; и его последние слова прощания в тот навеки памятный мне вечер были: