Который уже раз сосед справа Войлов, подозревающий себя, что он иностранный шпион по фамилии Вайль, на эту фамилию он откликается, досуг свой посвящает ведению протокола допроса, допросы у него с мордобитием – хлещет сам себя по щекам, но не громко и не больно, иначе прибегут успокаивать, а это хуже самого допроса, потом читает приговор и расстреливает себя: сперва встает у стенки, раскинув руки, произносит прощальную речь, потом отбегает, кричит «пиф-паф», бежит опять к стенке и падает, последние его слова всегда: «Похороните же вы меня в чистом поле!» – так вот, этот Войлов в который уже раз при сигнале на обед схватил мою кружку, своего у него ничего нет, поскольку он сам себя шмонает и все, кажущееся ему лишним, выбрасывает, зная об этом, на кухне для него держат специально стакан для чая, ложку, но он забывает, так вот, он схватил мою кружку и побежал. Я бросился за ним, поставил ему подножку и хотел уже поколотить хорошенько, но остановился. Вайль-Войлов стремительно поднялся и, уворачиваясь от пуль вражеских агентов, короткими перебежками двинулся к кухне, по пути что-то бормоча себе под мышку, где у него портативная радиостанция. А я не пошел на обед, я призадумался. Отчего во мне поднялось при виде Войлова, схватившего кружку, что-то мутное, жуткое, я ведь готов был его убить от досады. Кто поставил ему подножку, кто замахнулся кулаком: я или старуха? А кто остановил в воздухе кулак? Рассудим: если замахнулся кулаком – я, то остановила кулак – старуха. А если замахнулась кулаком – старуха, то остановил – я. Потому что не может же один и тот же человек и замахиваться своим кулаком, и останавливать свой кулак?
…
Опять думал о мужчинах и женщинах. И о красоте. На эти размышления меня натолкнули слова некоего Мякишинцева, сказавшего о Калерии Андреевне, заглянувшей в палату: «Все-таки красивая женщина!» Поэтому я и стал думать о красоте. Вот лицо. Ведь это загадка, как из разных компонентов слагается его симпатичность или, наоборот, неприятность. Положим, есть какие-то объективные вещи: слишком большой нос, слишком тонкие губы, слишком маленькие глаза. Но бывает, что и при большом носе, и при тонких губах, и при маленьких глазах – ничего себе, а бывает все правильно, аккуратно, расположено симметрично, а красоты – нет. И почему большие глаза – красиво? Кто нам это внушил? Я понял: нет, не ты делаешь выбор, не ты называешь красивое красивым, ты лишь подчиняешься канону. Я читал о мужчинах некоего современного, но полудикого племени, считающих красавицами женщин с большими животами, грудью, висящей до пупа, с маленькими и очень раскосыми глазами и вдобавок с максимальной кривизной ног, потому что чем кривее ноги, тем удобнее женщине взбираться на пальму, чтоб достать для любимого спелый плод.
…
После долгих устных раздумий делаю письменный вывод: люди ошибаются, красивые женщины на самом деле некрасивы, а некрасивые – красивы. Сделав это открытие, я подошел к Любочке и попытался объяснить ей, что она вовсе не так некрасива, как думают другие и как думает, вероятно, она сама. Вы, Любочка, если подумать, красавица, сказал я. Эффект неожиданный. Она взвизгнула, заплакала, убежала. Опять санитар Володя. Опять хамски не отвечает на мое: «Как идут дела?» – и крутит руки.
…
Я еще раз попытался объясниться с Любочкой. Избегает меня.
…
Я влюблен, это однозначно. Я сочиняю стихи.
Надо бы, конечно, что-то в мужском роде, но я не подобрал такого слова, все слова, обозначающие смутное настроение, женского рода: тоска, меланхолия, хандра, печаль, маета. Уныние же среднего. Сплин – мужского, но иностранное слово, а я патриот.
Зная, что она не позволит мне прочесть стихотворение вслух, хотя я и репетировал, закрывшись в туалете, я переписал стихи на отдельный листок, нарисовал крокодила как символ любви, да, крокодила, а не голубя какого-нибудь, потому что крокодилы, я читал, любят долго и основательно, а от голубей никакой пользы, кроме инфекции, сложил вчетверо и, улучив момент, сунул ей в карман халата, она лишь вскрикнула и отшатнулась от неожиданности. Закрывшись в туалете, я услышал через некоторое время ее визг и плач, а потом крики: «Не могу больше, убью дурака, уволюсь!» Я огорчился.