Вся палата с напряженным вниманием наблюдала за Губаном и Симиным. Все почувствовали: что-то должно случиться, зря тут Ванька торчать не станет. Вот, сложив кулаки, Ванька опять направился на своего взбунтовавшегося должника, но у самой его кровати вдруг круто завернул и равнодушно прошел мимо. Крупные капли пота выступили на свинцово-голубоватых висках Христони, на его верхней бескровной губе. Он заерзал на кровати, точно в матрац ему наложили горящих углей, и так поглядел на дверь, что каждый прочитал в его глазах желание бежать. Но то ли страх, то ли какое-то странное оцепенение сковали все движения Симина. Он не решился слезть с кровати, не решился и лечь, заранее зная, что все равно не уснет. Так и сидел в латаной, ветхой нижней сорочке, трогательно открывавшей тоненькую, в жилах шею и костлявую грудь. От холода кожа его покрылась цыплячьими пупырышками, и видны стали волосики, словно вставшие дыбом.
Обойдя два раза палату, словно присматриваясь к тому, как ведут себя воспитанники, Губан остановился возле кровати Мишки Прошлякова, ласково присел на край. Губан всегда кого-нибудь «баловал» — большей частью новичков. Он громогласно, на весь корпус, объявлял, что берет под свою защиту очередного «братка» и всякий, кто его тронет, будет иметь дело с его, Губановыми, кулаками. Доверчивый новичок считал свою жизнь в интернате беспечной и легкой. Быстро поедались пшеничные буханки и сало, с которыми мать или тетка привозили его из хутора. Свысока оглядывая голодных ребят, новичок капризно говорил: «Вань, дай паечку, что-то исть хочется. В ужин одну бурду давали, а свой последний пирог я утром доел». Губан охотно отвечал: «Хоть пять бери. Пойдем, сундучок отопру. После отдашь». И до отвала кормил неделю, полторы. А потом вдруг заявлял: «Знаешь, браток, сколько ты мне хлеба и вторых должен? Чем расплачиваться станешь? Ну, да я не сквалыга. Хочешь, я тебе пульну еще восемь паек и вот эти тухли, а ты мне — свои сапоги. Не желаешь? Дело хозяйское. Будешь отдавать. Только гляди — начнешь петлять, отведаешь вот этого сухаря». И показывал большой увесистый кулак.
Обобрав новичка, он сразу терял к нему всякий интерес и становился жесток, как со всеми должниками. Чаще всего намеченная Ванькой вещь оказывалась у него в сундучке. Потом она уплывала на базар: он накопил немало денег и давал их в рост, но лишь избранным.
— С дому пишут, Мишук? — приторно-ласково, своим скрипучим голосом спросил Губан Прошлякова.
— Некому. Ни маманька, ни сестра грамоте не знают. Как сдавали сюда, в приют, сулили по весне проведать, бурсаков, сала привезть.
— Хочешь, айданов дам?
Прошляков отрицательно мотнул головой.
— У меня еще семь штук есть, что ты давеча подарил. Вань, меня нынче вон той мальчишка толкнул. Я шел, его не трогал, а он взял да и толкнул.
Губан зычно подозвал обидчика.
— Ты чего, аспид вонючий, Мишука толкаешь? Не слыхал, что это мой браток? Хочешь, Мишук, дать ему по морде? Волохай, не бойсь.
Мишук раза три ударил по лицу угрюмо засопевшего паренька. Тот не защищался и лишь отступал к своей койке. Мишук не стал его преследовать и победоносно огляделся. Был он мослаковатый, с приплюснутым носом, прижатыми ушами. Одет в хрустящий, белый, уже запачканный полушубок, от тепла расстегнутый на все пуговицы.
— Съел, долдон? — грозно сказал его обидчику Губан. — Запомни на вкус. Мишук, кто до тебя еще заедался? Никто? Ой, бре-е! Гляжу я, добренький ты, покрываешь. Не бойсь, говори смело своему братку, — хлопнул он себя в грудь. — Браток сумеет защитить. Ну, да я и сам знаю, кто тебе проходу не дает.
И под удивленным взглядом Прошлякова Ванька перепрыгнул через кровать, остановился перед Арефием Маркевичем и с налета дал ему звонкую оплеуху.
У Маркевича мотнулась голова.
— Чего лезешь? — тяжело выговорил он.
Губан молча, яростно ударил его еще. Не всякий бы устоял на ногах, — Маркевич только покачнулся. Плечистый, неповоротливый, с тяжелой, розовой от прыщей челюстью, он, казалось, врос своими кривыми ногами в пол. Судорожно сжав руки, он защищал ими лицо.
— Кого я тронул, Губан? Чего пристаешь?
Очевидно, устойчивость Маркевича обозлила Губана. Он вновь нанес ему два коротких, страшных удара в подбородок и скулу. Маркевич свалился на пол.
— Сам знаешь чего, — тяжело дыша, пропустил Ванька сквозь зубы. — Это тебе лишь задаток. Я вас всех научу.
И, пнув поверженного Маркевича каблуком, отвернулся к Прошлякову. Краска медленно сходила с Ванькиного вислого носа, со лба, щек.
Хлопнула дверь с лестничной площадки, вошел Каля Холуй — озябший, с красным носом. Ребята, казалось, замерли. Губан повернул голову на стук двери и встретил Калю пронзительным взглядом. Взгляд этот спрашивал: «Ну как? Пронюхал чего?»
Холуй еле заметно отрицательно кивнул головой. И он, и Губан отлично знали, что товарищество на стороне Пыжа, и вслух словом не обмолвились.
— Мороз! — только сказал Каля, передернув худыми плечами. — На улице долго не побегаешь!
Все его поняли: Афонька Пыж все равно притащится ночевать в интернат. Куда денется?