— Господи, — вздохнула Аня, — да вы бы взглянули на них днем! На их оштукатуренные лица с зеленым оттенком…
— Не ругай их, Аня, — усмехнулся Леон, — обыкновенные профессионалки, не более… Служба… — и спросил у Ивана Иваныча: — А как вы чувствуете?
— Я чувствую себя лицом, широко известным в узких парижских кругах, — рассмеялся Иван Иваныч облегченно.
— Нет, — сказал Леон настойчиво, — я имею в виду этих баб…
— А-а, — гордо соврал Иван Иваныч, — ничего интересного… я-то думал…
Юлий поддакнул. Леон понимающе осклабился.
В отеле перед сном Иван Иваныч вспомнил о предстоящем вечере, и ему стало страшно. А утром, в довершение ко всему, позвонил Кирилл Померанцев и сказал, что приготовления к вечеру идут полным ходом, но число желающих на него попасть катастрофически выросло и будет не пятьдесят, а, наверное, поболее пятисот.
— Французы? — с надеждой спросил Иван Иваныч.
— Да нет, — сказал Кирилл, — наш брат, русские… эмиграция… Французы этого не поймут.
Короче говоря, выступление намечалось на четверг. В субботу предстоял отъезд в Москву. Время летело стремительно. А где же будет выступление? В зале «Мютюалитэ». Это что такое «Мю-тю-а-ли-тэ»? Это же громадный зал, где проводятся всевозможные съезды и конференции! И я буду там выступать? Нет, нет, это будет не в большом зале, где тысячи мест, а в малом… А там мест восемьсот, наверное… тоже ничего себе, а?.. Господи, я буду выступать в Париже! В «Мютюалитэ»!.. В душе Ивана Иваныча вновь забушевало. Париж померк. Эротические вчерашние вожделения выглядели жалкими. Гетеры напоминали заурядных шлюх с Комсомольской площади. Да и вообще парижанки, глядящие только вперед и никогда на тебя… все они теряли от своего невнимания и равнодушия. Когда б они только знали!.. Да они в «Мютюалитэ» заглядывали ли?.. — думал Иван Иваныч, вышагивая безвестной тенью по отшлифованным историей плитам парижских тротуаров.
Наконец накатил четверг. Леон вызвался быть переводчиком. Кирилл утверждал, что это лишнее: французов не будет.
— Это не совсем прилично, — сказал Леон, — все-таки это Франция… Даже если заскочат десять французов, нужен перевод.
Он был человеком обстоятельным и возражений не принимал. Иван Иваныч соглашался со всеми, находясь в прострации.
Зал оказался громадным, больше, чем ожидался. Во всяком случае, последние ряды тонули в полумраке. Свободных мест не было. Как в Москве! — подумал Иван Иваныч, всматриваясь из-за кулис в дальние пространства. Голова кружилась. Подташнивало. Кто-то тронул Ивана Иваныча за рукав. Милая женщина проговорила с акцентом, что на концерте присутствуют представители крупной парижской фирмы грамзаписи… Где?! Здесь, здесь, в зале… Они будут слушать на предмет издания пластинки… Моей?!.. Вашей, вашей… Так пусть они подойдут… Ну да, они подойдут, конечно, подойдут, после концерта, они будут слушать и решать… Ну, вы понимаете… — и она широко улыбнулась. Это его выбило из колеи.
— Вы могли бы сказать мне это после выступления, — прошептал он мрачно.
— Вы разве не хотите иметь диск? — удивилась она.
Тут Леон подтолкнул его, и они выкатились на сцену. Его очень тепло приветствовали. Леон топтался рядом. Затем он заговорил в микрофон по-французски. Зал притих. Приличия были соблюдены. Иван Иваныч вспомнил, как незадолго до начала он спросил, что за публика в зале. «Бывшие белогвардейцы», — усмехнулся Лева. «Ну и, конечно, предатели родины в этой войне», — подражая официальной прессе, сыронизировал Юлий. В другой раз они бы похихикали, ибо теперь эта терминология воспринимается не всерьез, как еще недавно, а с горькой иронией, и не иначе… Но тут в зале, в Париже, где явственно слышалась русская речь, она преобладала и долетало: «Добрый вечер, господа… господа, позвольте пройти…» — все это было уже не пустой фантазией, а реальностью… Бедный Иван Иваныч! Разве он мог предполагать в своем детстве, когда играл во дворе в красных и белых, что спустя несколько десятков лет выйдет на сцену перед вчерашними капелевцами или врангелевцами?! Разве поверил бы в сорок втором на фронте, что будет петь под гитару! В Париже! Вчерашним власовцам, предателям, отщепенцам (как они еще именовались?). И вот они сидели перед ним, и совсем старые, и еще молодые, и их жены и сестры, и дети, и он заметил на их лицах расположение. Человеческое племя, раскроенное кем-то на две ожесточенные половины, но тянущееся друг к другу, страдающее, помнящее обоюдное зло и переполненное неминуемой жаждой прощения.
В первом ряду сидел Кирилл. Остановившийся взгляд, впалые щеки. Он сидел, сцепив пальцы рук. И этот бывший гимназист, покинувший Россию с папой и мамой среди бегущих толп тогда, в неправдоподобные времена, умеющий после всего быть мягким, пишущий стихи, одинокий… Как он улыбался! Как внезапно, на мгновение, возникала эта улыбка на его лице… Уже старик, да, да. Жизнь коротка. Родина далеко. Ее искаженный лик отвратителен, и жалок, и возвышен, а Париж безучастен, холоден и терпелив…