— Господь воспитывает душу человека, не ограждая его от зла. Я благодарен ему за избавление от дальнейших мучений, но тебе этого не понять, Афанасий Никифорович.
— Это почему же мне не понять?
— Потому что ты находишься на другом уровне бытия. Цель твоей жизни — злоба и коварство. Ты ведь, по сути своей, и не человек вовсе.
— Хм-м, а кто же я по-твоему? — нервно рассмеялся Кожевников.
— Отрыжка дьявола. Ты весь покрылся слоем грехов, как старое корыто ржавчиной. Соскребай, не соскребай этот вредоносный слой — первозданного вида не достичь. Его остаётся только сдать в утиль, чтобы извлечь хоть какую-то пользу. И твою душу уже не спасти — слишком поздно, испоганена она ненавистью к инакомыслящим.
— Вот даже как! — в глазах начальника лагеря на секунду вспыхнула ярость, но тут же угасла. Если бы он услышал эти слова от человека полного сил и энергии, он не смог бы сдержать себя, избил бы его в кровь, придя в исступление от дерзкого высказывания. Сейчас же Кожевников поймал себя на мысли, что не способен ударить это беспомощное тело. Не было той злости и ненависти, которую он испытывал ко всякому, кто посмел его оскорбить. Напротив, появилось странное и неожиданное желание выслушать Мироненко до конца, не взирая на нелестные эпитеты в свой адрес.
— Ну-ну, продолжай, очень уж любопытно услышать последние слова библейского мудреца перед своей кончиной, — проговорил он со злой усмешкой. — У тебя, наверно, много слов припасено за щекой для меня. Что ж, выплюнь их, коли случай представился, облегчи душу.
— Мне больше нечего тебе сказать, Афанасий Никифорович, — вяло произнёс Мироненко. — Да и к чему ворошить прошлое? Но вот один вопрос я бы, всё-таки, задал тебе напоследок.
— Валяй, слушаю.
— За какие грехи ты угодил сюда? Опять палку перегнул на службе? Чрезмерное рвение проявил? Или на этот раз от фронта сбежал?
— Отправки на фронт я не боюсь, и трусом себя не считаю! — негодуя, отрезал Кожевников. — Понадобится Родине — и рядовым на передовую пойду!
— А сейчас, надо полагать, такой необходимости ещё не настало? — подковырнул Мироненко. — Контролировать каторжный труд врагов народа пока намного важнее, чем бить фашистов, верно?
— Ты, Марк Сидорович, не брызгай на меня ядовитой желчью, не пытайся усовестить. Напрасно стараешься. Я свой долг перед Родиной исполняю так, как требует того обстановка. Приказано мне построить железную дорогу — построю, чего бы это не стоило. Война закончится не сегодня, успею и дорогу построить, и фашистов поколотить. Моя совесть чиста перед партией.
— Перед партией-то чиста. А перед теми невинными жертвами, которые прошли через твоё страшное сито и уже умерли, так и не дождавшись восстановления справедливости? Или перед теми, кому предстоит умереть уже в ближайшее время? Сможешь ты оправдаться перед их родными и близкими? Здесь твоя совесть тоже чиста? А у самой партии совесть не помутилась за двадцать лет тирании невинных людей?
У Кожевникова перекосилось лицо от ярости, ноздри раздулись, на скулах заходили желваки, но он опять сдержал себя. Не сразу собрался с духом, что сказать в ответ.
Потоптавшись нелепо у саней, крепко сжимая в руках плётку, Кожевников решил прекратить дискуссию, ушедшую в сторону от намеченного русла.
— Вот что, Марк Сидорович, — с раздражением проговорил, наконец, Кожевников. — Ты не поп, а я не грешник, чтобы исповедоваться перед тобой. В одном ты прав: мы никогда не поймём друг друга. Прощай.
— Прощай, Афанасий Никифорович, — из последних сил тихо произнёс Мироненко, тяжело задышав. — И помни: совесть — не двухсторонняя штука, у неё не может быть чистой и грязной стороны. Совесть не проявляется частями. Она у человека либо есть, либо отсутствует вообще.
Голова Марка в бессилии опустилась на дно саней, глаза медленно закрылись.
Словно кипятком облили Кожевникова эти последние слова умирающего Мироненко. Он вдруг почувствовал в себе какой-то нездоровый озноб, как при простудном заболевании.
«Чего ради пустился я в рассуждения с ним? — со злостью подумал он, шагая к ездовому. — Будто чёрт меня попутал остановиться у саней! И вот, нарвался в очередной раз на комплименты, твою мать! Помнится, кто-то из заключённых сказал однажды: разговор может длиться всего минуту, а переваривать его потом придётся годами. Это кулацкое отродье зароют через неделю в мерзлую землю за зоной, а я буду вспоминать о нём очень долго. Да и забуду ли вообще, чёрт бы его подрал! Отрыжка дьявола! Покрылся слоем грехов, как старое корыто ржавчиной! Надо же такое сказать!»
Ездовой, увидев, что начальник лагеря направился к нему, быстро потянул жеребца за уздцы, двинулся навстречу. Взяв от солдата поводья, Кожевников вскочил в седло, резко рванул на себя уздечку. Удила врезались в лошадиные губы, жеребец от боли заржал и встал на дыбы. Кожевников хлестанул его плёткой по крупу и на развороте гневно прокричал:
— Увози этих сволочей отсюда, пусть подыхают в бараке! И никакого им пайка больше не давать! Понял?!