Облако пудры, и вот уже вновь зажглись розовые лампы. Тетушка Рози покидала поле битвы с разочарованным видом и стесненным дыханием, какое бывает у ловца жемчуга, возвращающегося с пустыми руками после того, как он нырнул очень глубоко. Что ей сказать? Как ее утешить? Предрассудки «сделано в США» столь живучи… Противопоставить ей одну из статуй Мудрости, набросать ей силуэт какой-либо из достойных пожилых женщин, которых я уважала в детстве? Вызвать их из туннеля забвения, воскресить их светлой силой слов? У меня часто появлялось такое желание. Мне нередко хотелось рассказать тетушке Рози о воскресеньях в Палермо, праздниках моего детства, когда моя бабушка водила нас на пляж и смотрела, как мы купались. Моя седая полногрудая бабушка всегда носила траурные платья из крепа (фиолетового, серого или черного), толстые чулки, туфли с застежкой на пуговичках на распухших ногах. Боже мой, каким успехом она пользовалась! Еще издалека ее уже примечали, эту медленно бредущую по песку женщину. Она шла, решительно глядя вперед, набирая воздух полной грудью, похожая на диву, готовую взять свое верхнее «до». Чуть ли не двадцать молодых людей бросались ей навстречу, парни в крохотных плавках, с такими красивыми фигурами, загорелые, с мокрыми кудрявыми волосами, приникшими к затылку. «Мадам Мери, не принести ли вам gelalo[5]?», «Мадам Мери, не поставить ли вам здесь зонт от солнца?» Они сновали вокруг нее, желая чем-нибудь услужить. Если кто-либо из нас во время купанья заплывал далеко от берега, ей почти не приходилось кричать. Кто-нибудь из этих обольщенных ею красавцев, какой-нибудь доброволец, поспешно осеняя себя крестом, бросался в волны вниз головой, мощно бил ногами по воде, плевался, пускал ноздрями целые фонтаны брызг — словом, делал как можно больше шума, чтоб она заметила все эти неимоверные усилия, и хватал неосторожного, тащил его силой или добровольно к берегу и наконец-то доставлял на песок мокрого, дрожащего, растерянного внука, эту живую добычу, прямо к ногам бабушки. Непокорный, неразумный, вот его в угол, лишить купанья! Поняла бы меня тетушка Рози, поверила бы она мне, если б я сказала ей, что звезда женственности блистала на лице этой женщины и что ей было уже семьдесят пять лет, когда она восседала на простом кухонном табурете на берегу моря, с лицом, обращенным к горизонту, наблюдая за целым выводком своих горластых внуков от двух до восьми лет — о да, мадам, каждый год новенький, — и выглядела грациозней любой королевы среди стройных тел примостившихся на солнцепеке у ее ног счастливых, внимающих ее словам и советам подростков? Это была картина незабываемой красоты! Рассказать все бедной тетушке Рози? Но она же ничего но поймет… Тем, кто охвачен тоской, тем, кто верит, что мечты могут сбыться, даже если они имеют такую уродливую форму, бесполезно говорить, что они обманывают себя, что в других местах все это бывает по-другому. Я не говорила ни слова, и молчание, разделявшее нас, было таким тяжелым, таким непроницаемым, что мы уже не смогли бы понять друг друга. Ничего нет тоскливей такого молчания! Как хотелось бы успокоить тетушку Рози, рассказав ей о стране, где женщины стареют с таким благородством, где им удается до последнего дня жизни сохранить свою женскую власть. Но я не смогла этого сделать, ничего не получалось. Встречи с миссис Мак-Маннокс порождали во мне знакомое тяжелое ощущение: печаль, возникающую от взаимного непонимания.
Все это было еще за несколько недель до того дня, как я увидела одетого в черное Кармине Бонавиа на Малберри-стрит. Мне уже нестерпимо хотелось укрыться от тетушки Рози, трудно было терпеть столько уродливых проявлений, так удивительно соединившихся в одном лице, и я не видела другого выхода, кроме ухода в свое прошлое. Предоставить себя только воспоминаниям — вот что мне оставалось.
Узы глубокие и подсознательные еще прочно связывают меня с детством, иначе я не чувствовала бы такую частую необходимость вызывать перед собой прошлое. Какая радость возвращаться к тому, что было! Лежать на кровати в тихой комнате, вычеркнуть из памяти нынешний день, пробежать в мыслях недавно прошедшее, вспомнить вчера, потом все это отбросить, чтоб ускользнуть от грусти, и идти все дальше в былое, пока не наткнешься на пустоту, на зияющую трещину, когда покажется, что все утрачено, и вдруг снова, как тайное убежище, обрести картины детства — вот что стало моим бегством в себя. Эту радость я впервые познала в Нью-Йорке, когда память помогла мне восстанавливать лица и людей, и это стало насущно необходимой духовной пищей, каждая кроха которой несла исцеление.