Что изменилось по сравнению в 80-ми годами: тогда ньюйоркцы говорили «Hi», а теперь – «Hey, what’s up?». В их манере здороваться поубавилось деликатности, зато добавилось удивление. «Hi» вспоминается как улыбчивый, учтивый привет, радость от встречи. «Неу» после катастрофы звучит иначе. В нем мне слышится: «Гляди-ка! а ты чего тут делаешь? ты еще живой? браво». Но, наверно, это опять моя паранойя. Я кружу между билдингами, словно стервятник в поисках падали. Я хожу по вертикальным улицам, вдыхая запах свежего горя. Писатель – это шакал, койот, гиена. Ну дайте же дозу отчаяния, я ищу трагедию, у вас не найдется под рукой небольшого зверства? Я жую жвачку и скорбь сирот.
Некоторые критики называют кино окном в мир. Другие говорят то же самое о романе. Искусство – это window on the world. Как дымчатые стекла стеклянных башен, в которых я вижу свое отражение: длинный сутулый силуэт в черном пальто, журавль в очках, меряющий тротуар широкими шагами. Я пытаюсь убежать от этой картины, ускоряю шаг, но она гонится за мной, словно хищная птица. Я пишу автобиографический роман не для того, чтобы сбросить с себя покровы, но чтобы скрыться. Роман – это зеркало без амальгамы: я прячусь за ним, чтобы видеть все, а меня чтобы не видел никто. Зеркало, в которое я смотрюсь, я в конце концов протягиваю другим.
Когда не можешь ответить на вопрос «Почему?», надо хотя бы попробовать ответить на вопрос «Как?».
Грусть не мешает богатым пожилым дамам по-прежнему выгуливать маленьких собачек на Мэдисон-авеню, а подпольным торговцам – выставлять на тротуаре фальшивые сумки от Гуччи, в двух шагах от настоящего магазина Гуччи. По-прежнему существуют вернисажи, где все до единого одеты в черное, существуют заведения, куда пускают по списку, и отели, где все прекрасно – и обстановка, и клиенты. Я все так же хочу повернуть время вспять: в 9.50 я вхожу в дом № 95 по Уолл-стрит посмотреть, проснутся ли во мне прустовские воспоминания при виде здания, где я работал в 80-х. На стене холла по-прежнему висит логотип «Креди Лионнэ», но администратор объясняет, что French Bank уже давно переехал из центра города. Как за десять секунд перейти от Пруста к Модиано? Брошенное помещение. Подозрительный взгляд консьержа. Молчаливые охранники. Загадочные бизнесмены. Память пуста. Неужели я действительно проводил здесь целые дни? Я жду напрасно, из глубин ничего не всплывает.
– Sir, you can’t stay here.
Ко мне медленно приближается плечистый коротышка в униформе.
– But I worked here a long time ago…
Я говорю с испанским акцентом, но делать нечего. Я выброшен из прошлого. Мое прошлое меня не хочет. Мое прошлое отправляет меня за Revolving Door. И я вынужден снова повернуться к нему спиной.
9 час. 51 мин
Wild Trade Center
Кэт Стивенс пел: «Ooh baby baby it’s a wild world». У меня были все его пластинки. Кэт Стивенс был моим кумиром, наряду с Нилом Янгом и Джеймсом Тейлором. Написать столько потрясающих песен, тонких, хрустальных, драгоценных миниатюр! Музыка к «Гарольду и Мод». Единственно верные слова и рвущие душу мелодии, лиричные, но очень простые. Словно этого автора-композитора-исполнителя коснулось нечто большее, чем он сам, словно ему открылся доступ к высшей силе. «Когда я был сам по себе, – заявил он, – и песни приходили сами по себе».
Times leaves you nothing Nothing at all («Time», 1970) Oh mama mama see me, I’m a pop star Oh mama mama see me on the TV («Pop Star», 1970) Trouble oh trouble set me free («Trouble», 1970)
Главная тема Кэта Стивенса – потеря невинности. Начало «Where do the children play?» в 9 час. 51 мин. отзывается странным эхом:
Well I think it’s fine building jumbo planes… Will you tell us when to live Will you tell us when to die?
По «Morning Has Broken», «Home in the Sky» и еще одной, более старой песне, «The View from the Top Can Be oh so Very Lovely» (1967), я бы мог составить целый цитатник предсказаний катастрофы.
Кэт Стивенс обладал простотой истинного поэта, но для меня он воплощал нечто большее. Он был мой брат по одиночеству, мой друг, мой спутник. Я часами сидел босиком на кровати в своей комнате в Техасе, разглядывая конверты его пластинок. От резкого звука его гитары в душе воцарялся покой. В то время конверты пластинок были размером в двенадцать дюймов. Сменив винил на CD, музыка превратилась в «индустрию дисков». Это был ее месседж: музыку больше нельзя созерцать, ее можно только потреблять в пластмассовых коробочках. Я мог бы часами рассказывать вам о плачущей урне. На альбоме «Mona Bone Jakon» изображена серая урна, роняющая слезу. Может, вы знаете более точную метафору нашего времени? Мы создали мир рыдающих «garbage cans». Еще я любил их странные названия: «Tea for the Tillerman», «Teaser and the Firecat» и витиеватые надписи на манер Элтона Джона. И роскошные (журнал «Rolling Stone» писал: «пышные») аранжировки. Скрипки в «Lilywhite» (1970) – самый красивый понт в поп-музыке со времен «Stand by Me» Бена И. Кинга.
Кэт Стивенс попытался что-то сказать, а потом исчез