– Папа, проснись! Папа, проснись!
Я узнаю голос сына.
– А? Я долго спал?
Лурдес объясняет, что я на мгновение отключился, потерял сознание. Дети вялые, отравленные, как и я. Должно быть, ядовитые пары постепенно приканчивают нас, а мы и не замечаем. Мне хочется снова уснуть, вернуться в свой детский семейный сон. Я начинаю любить родных, как любят надувную лодку в бурю. Лурдес заговорила – теперь ее черед. Она рассказывает, что ей не удалось завести детей, потому она и хочет помочь Джерри и Дэвиду, и что в ресторане без нее спокойно обойдутся, и что надо сохранять спокойствие, что мы выйдем отсюда, надо только подождать, и я чувствую, что верит она в это железно. Ей удается поймать сеть, она звонит брату, тот не помнит себя от волнения. Она повторяет ему то же, что я говорил Мэри: предупреди спасателей, мы на крыше, все хорошо, но дыма все больше, мы не знаем, что делать… Его она не утешает.
Эта женщина – святая. Каждый день мы, сами того не зная, встречаем ангелов. Она роется в кармане, вытаскивает пачку жвачки и молча раздает ее нам. Мы кладем ее в рот, словно гостию. Потом мальчики снова начинают играть с Лурдес.
Я сознательно решил расстаться с плотью от своей плоти. Два этих шалопая тяготили меня, и я их скинул. Я все равно считаю, что все мужчины, живущие с одной женщиной больше трех лет, трусы или лжецы. Мне хотелось послать подальше буржуазную семейную схему: отец не должен бросать мать своего ребенка, даже если любит другую. А если он это делает, значит, он негодяй, мерзавец, безответственный тип. Стало быть, «ответственный» – это тот, кто обманывает жену за ее спиной. Я не согласен. Настоящая ответственность – это показать своим детям правду, а не искусственную подделку, не липу. Сегодняшнее так называемое свободное общество, общество cool, превозносит любовь из папье-маше. Шестидесятые были «чудесной передышкой». А я хотел сказать сыновьям, что нельзя оставаться с человеком, которого уже не любишь, что надо хранить верность только любви и по мере возможности слать общество подальше. Я хотел им сказать, что любовь отца к детям нерушима и не имеет ничего общего с любовью папы к маме. Я хотел им сказать то, чего никогда не говорил мне мой отец, потому что никогда не слышал этого от своего отца: я люблю вас. Я люблю вас, но я свободен. Я люблю вас, но мне плевать на христианскую религию. Вы – единственные, кого я буду любить дольше, чем три года.
А теперь я сижу здесь, на раскаленной плите, растроганный как последний кретин, и любуюсь на них, мягко погружаясь в ту самую, реакционнейшую схему; скоро мы вместе умрем, и я понимаю, что раньше все было ложью.
9 час. 34 мин
В 9.34 служащие Cantor Fitzgerald залезли под металлические столы, чтобы превратиться в угли каждый в своем углу. Человек пятьдесят собрались в конференц-зале; мы не знаем, молились ли они, но по телефону они очень часто повторяли слово «God». На 92-м, у Carr Futures, все стояли по колено в воде. Две дюжины брокеров задохнулись прямо в разгар сессии и лежали штабелями у двери, как в газовой камере. На 95-м левое крыло самолета распороло потолок, стены, окна, справочный киоск и даже мраморную стойку приемной. Было абсолютно темно, кругом струилась кровь и пахло палеными волосами; только тишина и неподвижные тела. В Южной башне, у Keefe, Bruyette Woods сотрудники отдела инвестиций спустились вниз и остались в живых; но все трейдеры погибли, потому что боялись проморгать момент начала торгов.
Над городом идет снег. Тротуары покрываются белой пудрой, она летит на асфальт с неба, как Одиннадцатого сентября, только на этот раз она естественная. Со смотровой площадки на вершине Эмпайр-стейт-билдинг город выглядит так, словно покрыт белым чехлом, как диваны в заколоченном загородном доме. Но доносится вой полицейских сирен, рокот и вибрация большого города. Мало кто из туристов решился прийти сюда сегодня утром; ледяной ветер метет поземку, режет глаза. Из громкоговорителя несется песня Эллы Фицджеральд: «In my solituuuude, you hauuunt me». Панорама размыта, но, приглядевшись, я могу отличить камень от воды, даже вижу волны на поверхности Ист-Ривер, округлые черно-белые складки. Над моей головой – шпиль Эмпайр-стейт-билдинг, к нему, по замыслу, должны были швартоваться дирижабли. Он похож на стрелу Эйфелевой башни, которую американцы пытались превзойти с 1899 года: этот шпиль превзошел ее в 1931 году. Я обхожу всю площадку: за снежной стеной видны дымящие трубы, словно Нью-Йорк – это гудящая кузница, завод с десятью миллионами рабочих. Разные оттенки серого громоздятся пластами под белой, словно сахарная пудра, скатертью, а потом вдруг – оранжевое пятно: брезент вокруг строящегося здания; или позолоченное пятно: купол какого-нибудь небоскреба; или серебристое пятно: отливающий перламутром «Крайслер» в снежной вате. Влюбленная парочка просит сфотографировать их. Я их ненавижу. Их беззаботность хлещет меня по щекам, словно ледяной воздух. Мне хочется схватить девицу за меховой воротник и заорать ей в лицо: