Он — уже нет.
Завещание Владислава Текского
Дорогой друг!
Когда это письмо попадет в твои руки, меня уже не будет.
Собственно, если это письмо попало в твои руки, все уже произошло: мы пребываем в разных мирах.
Безумно пошлыми казались всегда эти слова, придуманные словно специально для дешевых романов…
Но вот ведь как неожиданно распорядилась судьба!
Пишу их собственной рукой, находясь — пока еще — в трезвом уме и ясной памяти, и слезы застилают глаза.
Искренние, горькие слезы тоски, бессилия и… страха.
Как странно сейчас писать все это!
Про страх, который обуревает меня и гложет душу, — всю жизнь, сколько помню себя, всегда предпринимал неимоверные усилия, дабы скрыть свои страхи — а их было немало: Скрыть ото всех и даже самому себе не сметь в них при знаться.
И вот теперь пишу, открыто доверяя бумаге — хранилищу не слишком надежному — признание в том, что боюсь. Боюсь так сильно, как никогда за все прожитые годы.
И мне не стыдно.
Напротив — я хочу, чтобы это признание было услышано.
Тем более что вынужден теперь всерьез и, пожалуй, бессовестно злоупотребить нашей дружбой по поводу гораздо более серьезному и ужасному, нежели все мои страхи и душевные томления, вместе взятые.
Дорогой Энтони, в том кругу, к которому мы с тобой имеем честь — или, напротив, несчастье? — принадлежать, не принято посвящать посторонних, пусть и близких друзей, в семейные тайны.
Тем более не принято возлагать на чужие, пусть и очень надежные, плечи фамильные проблемы.
И какие проблемы!
Но такова, очевидно, воля Божья, что в этот страшный час во всем мире нет человека ближе, чем ты, дорогой друг. Притом — человека чести, в том старомодном, забытом ныне — но не мной! — смысле, который вкладывали в это понятие наши предки.
И потому — прости, прости, великодушный и мужественный человек! — прими, как свою, страшную тайну моей несчастной семьи. Тяжкий долг пред Богом и людьми не позволяет мне унести ее в могилу.
Прими и сделай все, что должно.
Потом же, как гласит древняя максима, пусть будет то, что будет.
Итак, перед тобой моя исповедь.
За год примерно до нашей последней — увы, в самом печальном прочтении — встречи в Париже я получил письмо.
Из Румынии.
Почти неведомой страны, расположенной вроде поблизости, едва ли не в центре изъезженной вдоль и поперек Европы, но одновременно бесконечно далекой от того мира, в котором я родился и жил.
Пространное и престранное — прости за каламбур — письмо.