Однако в шестьдесят втором, когда на Западном направлении началась настоящая мясорубка, вспомнили и о нем. Старый, еще университетский приятель Николая Евграфовича, Александр Семенович Луцкий, уже два года как носивший на плечах генеральские погоны, выдернул Стеймацкого из приволжской тыловой глуши — ни о чем, разумеется, не спросив и, уж тем, более не попросив об одолжении — и бросил в самое пекло, в передовую госпитальную базу фронта. И понеслось, как изволит выражаться нынешняя молодежь. На Николая Евграфовича, в одночасье ставшего главврачом и начальником фронтового нейрохирургического госпиталя, обрушилось такое, что и в ту, давнюю уже, первую его войну на которую Стеймацкий угодил молодым хирургом, видеть ему не приходилось. А уж об «ужасах» новгородской клиники и вовсе можно было забыть. Впрочем, как вскоре выяснилось, что такое ужас — настоящий, без дураков, ужас — он, вступив в должность в феврале, когда на фронте длилась затянувшаяся с января из-за зимних непогод оперативная пауза, не представлял. Настоящий кошмар начался в конце марта. Германцы неожиданно — ну и кто вам доктор, господа генштабисты? — ударили из-под Кремца и Бадена, бросив в бой скрытно подошедшую с юго-запада XXII-ю ударную армию генерала Шенквеллера, усиленную VIII-м прусским моторизованным корпусом, и Нижняя Австрия превратилась в ад. Сражение прибрело тем более ожесточенный характер, что обе стороны отдавали себе отчет в том, что война-то должна была вот-вот закончиться, и, соответственно, спешили обозначить контуры будущих границ. Дело тут было в атомной гонке, которую уже четыре года вели оба сцепившихся теперь в смертельной схватке блока. Так уж вышло, что обе стороны успели создать будущему сверхоружию мрачную славу еще до того, как этим оружием обзавелись. Естественно, пока до пришествия дьявола было далеко, никто его в свои расчеты и не принимал. Но в декабре шестьдесят первого аргентинцы взорвали-таки свою первую бомбу, и почти сразу же вслед за ними, в январе шестьдесят второго, собственное «устройство» испытали русские. Впрочем, ни у той стороны, ни у другой нового оружия в руках еще не было. И пока ученые и инженеры колдовали в глубоком тылу над первыми рабочими образцами ящика Пандоры, армии обеих сторон крушили друг друга тем, что у них имелось, прекрасно понимая, что, судя по всему, пустить в ход это новое оружие уже не посмеют.
Итак, 27 марта германцы начали наступление севернее и южнее Вены, и 18-я и 47-я русские армии, принявшие на себя главный удар, не выдержали и попятились. Отходили они медленно, ожесточенно обороняясь и постоянно — пусть и из последних сил — контратакуя, но долго так продолжаться, не могло. Фронт буквально висел на волоске — на воле и мужестве гибнущих в сражении бойцов и командиров. И тогда генерал Бекмурадов бросил в бой свой последний резерв — 2-й казачий корпус. Казаки контратаковали 11 апреля, сходу опрокинув своими тяжелыми Гейдарами[2] 196-ю Королевскую Мюнхенскую дивизию — Стеймацкий оперировал нескольких пленных баварских офицеров — и 13 апреля ворвались в предместья Вены. Начались упорные уличные бои и раненые потекли в госпитали фронтовой базы сплошным кровавым потоком. Что там творилось, Николай Евграфович представлял очень смутно, черпая информацию в основном из обрывочных рассказов раненых — тех, что могли говорить — но результаты той кровавой бойни, что разыгралась на улицах одного из красивейших городов Европы, видел воочию. Так что подробности ему, в общем-то, были без нужды. И так все было ясно.
А потом и вовсе не до новостей стало. Врачей — действующих хирургов — катастрофически не хватало, так что вскоре после начала боев в Вене, Николай Евграфович не просто «встал к станку» — он и так оперировал все время — а за тем «станком», крытым белой эмалью столом во втором операционном зале, что называется, прописался[3]. И уже через 2–3 дня перестал думать о чем-либо вообще, кроме, разумеется, операционного поля — пропади оно пропадом! — оказавшегося перед глазами в данный конкретный момент времени.
— Николай Евграфович! — Голос старшей сестры вырвал его из забытья.
Стеймацкий попытался сфокусировать взгляд уставших глаз на лице Веры Анатольевны и вообще понять, где он теперь находится и почему? Как оказалось, задремал он прямо за столом в ординаторской, куда зашел «буквально на секунду». Зашел, присел к столу, отхлебнул горячего чая из стакана в мельхиоровом подстаканнике, закурил папиросу и… заснул. Папироска, все еще зажатая в желтых от дезинфицирующего раствора пальцах, прогорела до мундштука и погасла. Чай остыл. А он, уснув, так и сидел за столом, откинувшись на высокую спинку стула.
— Николай Евграфович! Профессор! — Синицына никогда не называла его ни господином полковником, ни тем более господином начальником.
— Да, — отозвался Стеймацкий, чувствуя неприятную сухость во рту. Отпил глоток холодного чая из стакана и снова посмотрел на верную свою Синицыну. — Слушаю вас, Вера Анатольевна. Что-то случилось?