— Ладно. Позови Приймака. А бойцов… давайте-ка к штабу… А то подорветесь здесь еще на капсюлях. Живо…
Бойцы, ворча, поплелись к штабному блиндажу. У входа в землянку остался только больной. Он сидел на корточках, обхватив колени руками, и молчал, уставившись в землю.
— Что с тобой?
Он медленно поднял голову и ничего не сказал. Его опять стошнило.
— Заведи его в землянку, — сказал я Терентьеву. — А я в штаб — и сейчас же назад. Приймаку скажи, чтоб градусник захватил.
Когда я вернулся из штаба, Приймак — фельдшер — сидел уже в землянке, и Терентьев поил его чаем.
— Ну что у него?
— А бог его знает, — отхлебывая горячий чай, сказал Приймак. — Отравился, должно быть. Дай-ка градусник, орел.
Боец полез за пазуху и с трудом вытащил из-под всех своих гимнастерок и телогреек хрупкую стеклянку. Вид у него был плохой — лицо серое, небритое, губы сухие, спутанные черные волосы лезли из-под ушанки на глаза. На вид ему было лет двадцать пять, не больше.
Приймак глянул на градусник и встал.
— Тридцать восемь и пять, — поморщился. — Пускай полежит пока… После посмотрим.
Боец тоже встал, придерживаясь рукой за койку.
— Давно заболел? — спросил я.
— С утра.
— А чем кормили?
— Горох, консервы. Что еще…
— А раньше болел?
— Да как сказать… не очень.
Отвечал он односложно, тихим, глухим голосом, не глядя на нас.
— Что же ты на том берегу не сказал, что болен? — спросил Приймак.
Боец поднял глаза — черные, усталые, лишенные веселого блеска глаза ничем не интересующегося человека, — но ничего не сказал.
— Симулянт, одно слово, — пробурчал Терентьев, сгребая остатки сахара со стола в консервную банку. — Набил градусник, и все.
Приймак цыкнул на Терентьева:
— Много понимаешь ты в медицине, — и повернулся ко мне. — Консервы. Факт, что консервы. Пускай полежит денек.
Но Лютиков — фамилия бойца была Лютиков — пролежал не денек, а целую неделю. Первые два дня лежал у меня — в блиндаж моих саперов угодила мина, и пришлось его чинить, — лежал молча, подложив мешок под голову и укрывшись до подбородка шинелью. Смотрел, не мигая, в потолок черными усталыми глазами. Почти не говорил, ничего не просил, не жаловался. Раза три, обычно после еды, его тошнило, и Терентьев, убирая за ним, без умолку ворчал и швырял предметами. Потом Лютиков перешел во взводный блиндаж, и за иными делами я совсем забыл о его существовании. Напомнил мне о нем Черемных, наиболее грамотный из моих бойцов, исполнявший обязанности замполита.
— Отправили бы вы, товарищ старший лейтенант, куда-нибудь этого самого Лютикова. Работать не работает, а так только…
— Хлеба, что ли, жалко?
— Хлеба-то не жалко, хай ест, но бодрости от него никакой. И вопросы всякие задает. Глупые…
— Вопросы глупые?
— Очень даже. На прошлой политинформации, например. Спрашивает, почему сахару не дают. Он, мол, видел на станции, когда ехал сюда, три вагона с сахаром разбомбленные. Почему, говорит, не дают? Куда он девается? Или про второй фронт. Почему второй фронт не открывают? В общем, сами понимаете… На фронте не был. Не обстрелянный. На «Красном Октябре» бомбят, а он вздрагивает…
— А ты отвечать умей. На то и замполит. А то спихнуть хочешь. Хитер больно. Впрочем, скажи помкомвзводу, чтоб направление ему в санчасть дал.
Помкомвзвод направление написал, но тут как раз подвернулась какая-то срочная работа, и Лютикова оставили сторожить блиндаж.
Прошло еще несколько дней. Во взводе у меня выбыло сразу три человека и осталось четыре вместе с помкомвзводом. Командир взвода две недели уже как лежал в медсанбате. А работы как раз подвалило. Немцы разбили НП, и надо было в одну ночь его восстановить. Помкомвзвод, усатый, деловитый и сверхъестественно спокойный Казаковцев, пришел ко мне и говорит:
— Разрешите Лютикова на ночь взять. Майор велел в три наката НП делать и рельсами покрыть. Боюсь, не управимся.
— А он что, выздоровел?
— А бог его знает. Молчит все. Курить, правда, сегодня попросил. А раньше не курил. И обедать вставал.
— Что же, попробуй.
Под утро я пошел посмотреть, как идут дела. Бойцы кончили укладку наката и засыпали его снегом. Казаковцев потирал руки.
— Управились-таки, товарищ инженер. В самый раз, в обрез.
Я спросил, как Лютиков. Казаковцев поморщился.
— Никак. Возьмет бревно, полсотни метров перетащит — и как паровоз дышит.
— Завтра же в санчасть отправить. Пускай там решают. Толку не будет.
— М-да… Сапер не стоящий. Жидок больно.
На обратном пути мы зашли на КП третьего батальона — начался утренний обстрел. Решили пересидеть.
Здоровенный, краснолицый, в кубанке набекрень, Никитин, комбат-три, распекал своего начальника штаба:
— Начальник штаба называется. Адъютант старший… Бумажки все пишешь, донесения. Ты понимаешь, инженер, третий раз приказ приходит — пушку эту сволочную подавить. Под мостом. А он и в ус не дует. Бумажки все пишет. Я целый день на передовой, Крутиков тоже. А он сидит себе в тепле да по телефону только: «обстановочку, обстановочку». Вот тебе и обстановочка… Дохнуть не дает пушка окаянная.