Гумилёв последний раз был здесь в 1913, во время путешествия по Абиссинии. Но обязательно вернулся бы сюда ещё и ещё, если бы не мировая война, революция и смерть. Он был болен своей Африкой, грезил ею во сне и наяву. Боль рождала стихи.
На озере Чад я не был, и вряд ли уже побываю. Впрочем, как и Гумилёв. Я о другом. О том, что, читая его стихи, внезапно понимаешь, почему ты хотела уйти от меня после моих джибутийских писем.
Полно, радость моя. Не так уж я безнадёжен. По крайней мере — не штурман, на всю жизнь прикованный к штурманскому столу цепью галерного каторжника. В случае чего, мне найдётся занятие и на берегу. С восьми до семнадцати, или сутки через трое. Это вселяет надежду.
Всему свой черёд. Дай время, и я пойду на поправку. Просто я всё ещё болен.
Болен гриппом океанских рассветов, благозвучных портов и китовых игр перед рассекающим гладь Аравийского моря форштевнем. (Киты приходят в тёплое море рожать своих детёнышей).
Всё ещё болен. И в своём горячечном бреду слышу не потусторонние голоса, а многоголосье промысла у берегов Западной Сахары, всполошившегося по сигналу "барракуда", или морзяночный вопль на пятистах килогерцах, 808, подаваемый яхтой, терпящей бедствие в ста милях к югу от мыса Игольный. (Француз не имел за душой ничего, кроме своей яхты и своей жёлтенькой жены-индонезийки. Но яхту не смогли буксировать из-за шторма, а осиротевшую цветную чету высадили в запретном в иные времена Порт-Элизабете. Жаль их, так мило путешествовали по миру вдвоём, свободные от всего, кроме себя самих. Хочется верить, что они как-то выкарабкались, и француз не вернулся на родину, чтобы стать агентом по продаже недвижимости и обзавестись новой, для метрополии, подругой.)
Болен предельной ясностью и честностью человеческих отношений на этих палубах, где никто не выдаёт себя иначе, чем он записан в судовой роли, где невозможно быть самому по себе, и каждый рейс дарит друга…
Я болен, и болезнь пока сильнее меня. Я смертельно измучен хворью. Я уже не могу быть вместилищем боли. Нас прививали от жёлтой лихорадки и кормили делагилом в целях профилактики малярии. Почему не найдена ещё вакцина от красоты? Зачем мне она? Ведь как ни прекрасен шатёр южного неба, мне не донести до тебя и пригоршни звёзд. Звёзды успеют погаснуть десятки раз и уйти за горизонт, прежде, чем я доберусь до родного порога. И зачем мне тогда Крест и огромная, величиной с голубиное яйцо, Венера? Зачем пустынные пляжи Сокотры, аденский Кратер и бегущие под крылом заходящего на посадку в Мапуту самолёта жирафы?
Говорят, прошлый раз с нами летела до Адена жена одного восточного немца. Его пароход должен был с месяц простоять на изуродованном затонувшими в ночь государственного переворота судами внутреннем рейде. Но мало ли что говорят. Мы не немцы и не французы. Будем вечно болтаться, распятые между морем и домом, и ничего, выдюжим. Мы ж — атланты. И пусть уходят сломавшиеся, слабые в коленках.
Наверное, я слаб. Не могу и не хочу побеждать своих дурацких предрассудков: любви к единственной в мире женщине, с которой мне легко и покойно, как укрывшемуся от всяческих ураганов в портовом ковше сейнеришке, и любви к единственному в мире городу, в котором мне дышится полной грудью. И мне осточертела моя болезнь, непонятная даже тебе.
Наверное, близок тот день, когда я вернусь к тебе окончательно. Вернусь, чтобы не уходить от тебя никогда.
Я смертельно устану, издёргаюсь и обозлюсь. Щепетильно пересчитаю все свои приобретения и потери. Прокляну каждый день свой, лучшие свои годы, отданные на заклание этой ненасытной утробе с бесполым именем Море, плюну с набережной в набегающую волну, и возвращусь навсегда.
Я видел, как это бывает с другими. Не я такой первый. Именно так всё будет и со мной. И возможно — скоро. Я научился врать самому себе. Но есть ещё ты. И ты выводишь меня на чистую воду, стоит тебе задать простой и понятный вопрос:
— Когда?
Пусть я уже изолгался, как уличённый в курении школьник, не буду усугублять своей лжи лживым: "Завтра."
Было это уже, и не раз. Усталость, разбитость, озлобленность и единственное желание — добраться. Доползти из водных пустынь до животворного оазиса, в котором произрастают не пальмы, а каштаны. Пусть они и конские, и их нельзя употреблять в пищу вместо фиников. Были пустота и безразличие, и желание бросить шапкой оземь:
Хватит! Доколе?