Не долго думая, Мир подскочил к господину с усами и, с энтузиазмом воздев к небу обе руки, зачастил непрерывной скороговоркой:
— О! Здравствуйте, любезнейший! Здравствуйте! Вы ж меня помните! Я — Красавицкий! Ну, вспомнили! — обрадовался он утвердительно, игнорируя недоуменное лицо усача. — Вижу, вспомнили! А вы, батенька, прифрантились. Бонтонно! И все пишете, пишете…
— Да, пишу, — согласился озадаченно вглядывающийся в Мира усач.
— Уж не бельведер ли этот прекрасный вас вдохновил? — очертил Мир полукружье рукой. — Красота изумительная. Киев — прекрасный! Или я вздор вру? — заигрывающе переспросил он.
«Вздор, — подтвердила Маша. — Я ж тебе говорила. Бельведер — это возвышенность, башня, гора с беседкой».
— Да нет, не бельведер… — Господин поискал глазами нечто пригодное для применения итальянского слова. Но не нашел.
Не было Башни Киевиц в ведьмацком остроконечном колпаке.
Не было на углу Владимирской и Прорезной пятиэтажного дома с башней в округлой царской шапке.
Не было, куда ни глянь, в Киеве-Златоглаве ни одной высоты, кроме сотен золотых куполов, сотен церквей!
— Анекдот один мучает, скорее жуткий, чем прекрасный. — Судя по медлительности слов усача, отвечая, он тщетно старался припомнить накинувшегося на него энтузиаистического красавца в цилиндре. — Нынче, в час пополудни, на Царской у меня на глазах трамвай человека убил. Машина адская…
— Простите мой реприманд, — перебил Красавицкий, — но если трамвай — «машина адская», то сатана — слесарь-сантехник! — Судя по смешливости в словах Мирослава, он — сатанист XIX века, при всем желании не мог увязать понятие «ад» с маленьким допотопным трамвайчиком.
Но что трамвай, если в нынешнем (или грядущем) 1895 году крестьянин чуть не забил насмерть дубинкой велосипедиста, искренне посчитав того чертом, а велосипед — адской машиной! А ведь велосипед, в отличие от трамвая, никого не убивал…
— Позвольте вам возразить, — обиделся господин. — В кармане у жертвы была обнаружена записка прелюбопытнейшего содержания, имеющая прямое касательство к чертовщине. Мне позволили списать ее.
— Позвольте полюбопытствовать? — Мир уже тянул бесцеремонные руки к записке.
Маша б тоже желала полюбопытствовать.
Желала так сильно, что даже встала на цыпочки и хотя понятно — приблизить к желаемому это ее никак не могло.
— Суеверия. Невежество. Темнота, — охарактеризовал свое отношенье к прочитанному Мир Красавицкий. — Да что я! — не дал он усачу вставить ни слова. — Скажите лучше, мне, неудобопереносимому, где творение ваше читать? Толстой вы наш! Будем-с ждать с нетерпением! Вы ж весь — прелесть! Так где? Где?
— В «Киевлянине», если угодно. Почту за честь. Не обессудьте, спешу. — Господин захлопнул книжку и, отвесив назойливому франту короткий кивок, спешно зашагал прочь.
— Выходит, все-таки журналист. — Мир вернулся к Маше. — Ну, как я его?
— Ты быстро учишься, — похвалила она.
— На, бери. Я знал, что ты захочешь прочесть. — Красавицкий протягивал ей записку.
— Ты украл у него?! — обомлела студентка.
— Ловко?!
— Но некрасиво, — пристыдила его Ковалева.
Тем не менее развернула и жадно прочла:
Машу передернуло так, словно ее тело пронзил разряд электричества, засиявшего над Крещатиком в 1892.
«Змея-Катерина…»