Некрасивость прапрабабки имела фамильные черты, переданные и ее далекой наследнице — тетке. Те же маленькие, острые глазки, низкие брови, массивный нос, отчеканившиеся на лице сестры Катиной матери.
— Так и мама твоя красавицей не была, — бойко заметила родственница. — У тебя хоть фотографии ее есть?
— Нет. Тетя Чарночка, уезжая, все забрала.
— Я тебе дам… И папа твой Аленом Делоном не был. И я не была, и Чарна. Никто не знает, в кого ты такой уродилась. У нас в семье никто красотой не блистал. Но, что интересно, никто от этого не страдал. У матери твоей, еще до того, как она за отца твоего вышла, отбою от кавалеров не было. И у меня. И даже у Чарночки. Веришь, ко мне и сейчас один дедок сватается. А в молодости, так и подавно… Помню, подружка у меня была в институте, Ася Мусина — такая хорошенькая! А влюблялись парни все не в нее, а в меня. Проходу не давали. Потому меня на курсе ведьмою звали.
— Ведьмою?
Тетя не могла увидать, как напряглись Катины черты, какими цепкими, страстными стали ее глаза — родственница изымала из шкафа большую деревянную коробку со старым крученым замочком-крючком.
— Ведьмою, ведьмою… — водрузила она увесистый клад на бархатный стол. Открыла крышку. — Оно и понятно. Реально ж, ни рожи, ни кожи, — самокритично признала она, — а мужики липнут как мухи.
Тетка вытащила из полуметрового короба крымскую шкатулку, облепленную разноцветными ракушками, заглянула вовнутрь.
Катя взяла из вороха старых бумаг почтовую открытку.
Царская площадь:
«Европейская» гостиница, перечеркнутая длинным балконом. Наивный, дореволюционный трамвай. Фонтан «Иван», очерченный клумбой…
Но «Иван» и Катя были не представлены. «Европейскую» снесли в 1947. А филармония (единственная старожилка площади, пережившая век благодаря заступничеству поэта) — в кадр не попала.
И Катя не узнала Киев.
Она перевернула открытку.
Вместо приветов и поздравлений там стояло одно, необъяснимое число:
13311294
Катя взглянула на адрес.
— прочла она изысканный дореволюционный почерк.
— Кто такая Анна Михайловна Строгова? — спросила Дображанская.
— Да прапрабабка твоя, та, что на портрете. Смотри… — Тетка достала из крымской шкатулки старую брошь. — Видишь, она в ней сфотографирована? Можно сказать, семейная реликвия.
Катя посмотрела на некрасивую Анну Михайловну.
Голова прародительницы, увенчанная большой меховой шапкой а-ля «батько Махно», сидела на массивной шее, украшенной брошью.
Праправнучка протянула руку и приняла камею из слоновой кости.
— С нее-то, прапрабабушки нашей, все несчастья и начались, — поведала тетка. — Когда родители твои погибли, я Чарночке так и сказала: «Наша семья точно проклятая».
— Проклятая? — заинтересовалась Катерина.
— А как еще это назвать? — отозвалась тетка. — Прабабушка твоя в первую мировую войну погибла совсем молодой. И мама наша — твоя бабушка Ира — молодой умерла в великую отечественную. Мы ж с Чарночкой и мамой твоей тоже сиротами росли. А прапрабабушка Анна еще до революции под трамвай попала. Про нее даже в газетах писали. Сейчас найду, у меня где-то хранится… Она была первой женщиной в России, которую задавил трамвай!
— Странно это, — сказала Катя.
Она смотрела на свою ладонь, чувствуя, как тело покрывает колючий озноб.
Вырезанный на кости женский профиль был ей отлично знаком.
Глава шестая,
в которой упоминается неизвестный усач
….и под решетку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый темный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза.
— Маша, он буквально кинулся под этот трамвай. Трамвай был не виноват, — говорил Мир.
Он давно отпустил ее плечи. Но Маша по-прежнему стояла, уткнувшись носом в его воротник.
— Какой-то странный у нас день, да? Сплошные трагедии. Не так, так эдак… — Мир словно извинялся перед ней.
— Может, это как раз и было то, что мне должно знать? — сказала Маша бесцветно.
Ей было странно и пусто.
«То» или не «то» — она не видела этого.
Не видела смерти, а потому не могла поверить в нее. В сухом изложении Мира несчастный случай, лишенный каких-либо живописных подробностей, не отличался от абстрактно-бескровной книжной истории.
«Некий человек буквально бросился под трамвай», — вот и все, что сказал ей он.
И Маша очень старалась пожалеть «человека», но не могла.
Или, может, боялась, что, пожалев его, разрушит идеалистическую красоту своего XIX века?
Потому и не оборачивалась — боялась.
— Маш, мы здесь уже минут двадцать стоим, — сказал Мир. — Ты совершенно замерзла. Интересно, где-нибудь здесь можно выпить кофе?