Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая–то тень надежды. Глупо, конечно, а все–таки. Поживем — увидим. Главное, по–жи–вем…
— Но я же так не могу, — сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. — Без бритвы, без чистого белья, без…
— Все будет!
Видать, Альбин крепко был заинтересован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…
Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:
— Ну, как ты? Осваиваешься?
— Как видишь, — хмыкал Корнелий.
К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было — была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..
Гуси–гуси, га–га–га!
Улетайте на луга…
Странно, как они могут столько времени одно и то же?
Вообще–то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы — с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:
— Господин воспитатель, вы…
— Я же объяснил: меня зовут Корнелий…
— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?
— Валяйте…
Гуси–гуси, га–га–га!
Затопило берега…
Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.
— Я долетела!..
Тышка — от прозвища Мартышка. А Мартышка — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…
В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что–то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:
— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?
— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.
— Ну… они пошепчутся. Негромко…
— Как… пошепчутся? Про что?
— Про всякое… Может, сказку ей расскажет. Сестренка же…
— A–а! Ну, пускай шепчутся…
Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними?.. Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.
По крайней мере, так было в первый вечер.
Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель мог неусыпно наблюдать за порядком.
Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки–ночника.
Кто–то всхлипнул. Кто–то пробормотал: «Гуси–гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные перегородки: как спят под тюремной крышей тринадцать безынд, какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.
А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?
И впервые мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по–свински обманутых судьбой…»
Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…
Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь–то?
Но в то же время появился уже и какой–то интерес. Прежде всего по–настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще хотелось не просто существовать, но и что–то делать. Странно…
На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!