Вокруг, куда ни шагни, не видно ни малейших следов человеческого присутствия. Ему хотелось обождать, пока он не окажется в каком-нибудь уединенном местечке, чтобы наконец заняться своими неприятностями. И вот он нашел такое место. Подобный зуд не под силу вынести ни человеку, ни любому другому живому существу. Но, прежде чем изничтожить своих врагов чудодейственным снадобьем, он, проявляя завидную терпимость, напоследок доставляет себе несказанное удовольствие начесаться вдосталь.
Он вскидывает обе свои пятерни. Почерневшие ногти отливают слабым свечением. И с воинственным кличем бросается в бой. Он скребет ногтями голову – макушку, виски, затылок, – затем впивается ими в щетинистые щеки и шею. Он усердствует споро, безжалостно и страстно. Почему мы рычим по-звериному, когда чувствуем боль или удовольствие? Поди знай, но он все равно рычит по-звериному и по-звериному же корчит рожи. Он кричит: А-А-А-Х-Х-Х-Х-Х! А потом кричит: О-О-О-Х-Х-Х-Х-Х! Он срывает с себя куртку, расстегивает и скидывает сорочку, сбрасывает нижнюю рубашку. И бьет врага на груди, под мышками… Промежность – вот где истинное средоточие зуда. Он расстегивает ремень, стягивает штаны с подштанниками до лодыжек. И пальцами, точно когтями, яростно расчесывает лобок. Случалось ли ему когда-нибудь испытывать такое облегчение? Он прерывается, чтобы насладиться им сполна. А потом начинает чесаться снова и снова. Затем переходит ниже – и принимается за ноги. Под ногтями уже кровь. Неважно. Теперь вандалы сосредоточились в расщелине между ягодицами. Ведь она у него тоже волосатая. Он сплошь волосатый – с головы до ног. Волосатость, это густолесье черных волос, торчащих на бледной коже по всему телу, всегда служила источником его острого смущения. Впрочем, Доре нравилось ласкать пальцами его волосатую грудь, и это всегда его утешало, потому как в противном случае собственная волосатость казалась бы ему отвратительной. Он обезьяна. И потому всегда тщательно стригся и брился. По натуре человек он чистоплотный, опрятный, скромный и сдержанный. Но сейчас зуд выводит его из душевного равновесия. Лодыжки обхвачены штанами. Он сбрасывает башмаки, срывает носки, стягивает одну штанину, потом другую. Так лучше – теперь можно поднять ноги. И он запускает обе руки в расщелину между ягодицами. Бой продолжается. Руки ходят ходуном, он переминается с ноги на ногу, рычит по-звериному, по-звериному же корчит рожи и кричит: А-А-А-Х-Х-Х-Х-Х! А потом кричит: О-О-О-Х-Х-Х-Х-Х!
Когда он расчесывает себе лобок, и руки его дергаются быстро-быстро, как у колибри, а лицо расплывается от несказанного удовольствия, как у обезьяны, он замечает селянина. Близко-близко. Тот таращит на него глаза. Глядит, как какой-то чудак, стоит голый, чешется, точно одержимый, то рычит по-звериному, то ржет по-лошадиному. Томаш застывает как вкопанный. Давно ли селянин наблюдает за ним?
Как подобает вести себя в таких случаях? Что надо делать, чтобы спасти свое достоинство? Он стягивает с лица звериную гримасу. Расправляется. С важным видом, на какой только способен, с живой степенностью подхватывает одежду, направляется к автомобилю и забивается в салон. Глубокая смиренность сменяется полным оцепенением.
После захода солнца небо становится чернильно-черным, тьма и одиночество начинают давить. А всеобъемлющее, безграничное, бездонно глубокое унижение – не самое подходящее средство для борьбы с паразитами. А они по-прежнему одолевают. Фактически их слышно. Он открывает автомобильную дверь. Выглядывает наружу. Озирается. Ни души. Селянина простыл и след. Томаш зажигает огарок свечи. Свечу негде примостить так, чтобы не повредить роскошную обшивку салона, – тогда он выдергивает пробку из бутылки с лигроином и втыкает в нее горящий огарок. С ума сойти! Салон выглядит уютным, как самая настоящая гостиная, только в миниатюре.