В тоне, каким сказал это Лисовский, прозвучало и недоверие — и как будто и осуждение. И вот это-то осуждение и подсказало Петрику, что можно с Лисовским быть вполне откровенным. Однако, в эти минуты тяжелого разговора, какое-то странное безразличие и равнодушие нашло на Петрика, и ему хотелось только одного: ни о чем не думать и передать всего себя на волю и приказ кого-то другого.
Мелькнула неясная мысль: "вот в таком состоянии физического и душевного равнодушия, должно быть, и находятся те, кого ведут большевики на расстрел". Но Петрик овладел собою.
— Здравствуй, Лисовский, — сказал он.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие, — четко, но негромко ответил на привычное приветствие Лисовский, и Петрик понял, что все пойдет теперь по-хорошему.
— Ваше высокоблагородие, может быть, чайку бы откушали?.. Как же вы к нам-то. Я не слыхал ничего про вас…
Лисовский суетливо и, как будто испуганно, топтался по комнате и все к чему-то прислушивался, точно боялся, что кто-то к ним войдет. Он подвинул низенькую скамеечку к столу и сказал:
— Вот на лавочку, что ли, присядьте, ваше высокоблагородие. Да что же это с вами?.. Почему вы так-то… Натерпелись не мало. Волоса-то… Сколько седых!
Маята-то эта, видно, и вас захватила.
Петрик сел на лавку. И, как только сел, понял, что теперь, пожалуй, и не встанет.
Такая усталость и такая головная боль вдруг совсем овладели им. Зеленые и красные молнии крутились перед глазами, и были мгновения, когда он совсем не видел Лисовского, и ему казалось, что все это во сне.
— Вы… к нам?… Вы с большевиками?.. — как сквозь бред услышал Петрик снова, и почувствовал недоверие в голосе Лисовского. Ему показалось даже, что было в нем и презрение.
— А как ты думаешь, Лисовский?
— Так кто вас, господ, знает, — очень тихо и с каким-то точно упреком сказал Лисовский.
Петрик продолжал сидеть на низеньком восточном табурете. Он чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Было ли это ожидание неминуемой смерти — и смерти не солдатской, но вероятно, мучительной, или болезнь входила и жгущей голову огневицей охватывала его, но только, когда снова заговорил Петрик, в его голосе зазвучали совсем особенные, теплые и сердечные ноты. Голос его и слова шли в душу, подходили к сердцу, да и шли они от сердца, и как только услышал те слова Лисовский, он встал спиною к окну, так, что не стало видно за светом его лица, стал на вытяжку по-солдатски, как стаивал, бывало, в Лейб-Мариенбургском полку во время разносов Петрика. Мрачный и недобрый огонь то загорался, то потухал в его глазах.
— Ты Красносельские скачки, Лисовский, помнишь? Государя Императора-то вспоминаешь ли иногда?
— Как не помнить, — тяжело вздыхая, сказал Лисовский.
— Твоя жена где?
— Нет у меня больше жены.
— Куда же она девалась? Неужели скончалась?
— Комиссар забрал сельский. Вишь ты, комиссару она по сердцу пришлась. Ушла к нему моя благоверная… Чего голод не сделает. Детей кормить не стало чем.
Известно, мать. Чего она для дитяти не сделает.
— А ты что?
Лисовский тяжело молчал.
— Что же, Лисовский, как царя не стало, лучше вы живете, или… как по-твоему?
— Хужее быть не может. Какая теперь жизнь! Одна маята!
— С немцем замирились, а своих русских бьете.
— Ничего, ваше высокоблагородие, не поделаешь. Значит, так надо.
— Надо… Ты Бога-то поминаешь когда?
— Бога теперь нет…
— Кругом голод… Безпорядок… грабежи… Хорошо это, по-твоему? Ты должен, Лисовский, со всем твоим отрядом повернуть против большевиков. Ты должен быть с нами. Мы пойдем к адмиралу Колчаку и вместе с ним постоим за святую Русскую землю. Неужели ты и Россию забыл?
— Нету никакой России, — твердо и упрямо сказал Лисовский, точно просыпаясь от какого-то тяжелого сна. — Это все обман один. Живут люди, вот и все…
— Страшные вещи ты говоришь, Лисовский: то Бога нет, то России нет. Где же ты сам-то живешь?
— На земле. А земля ничья. Нет ни немецкой, ни русской какой земли, а земля вообще. Коммуния, значит, и всеобщее поравнение.
— Не говори, Лисовский, вздора. Кто тебя этому учил?
— Ваше высокоблагородие, — взмолился Лисовский тем самым голосом, каким он когда-то молил в полку Петрика, чтобы он не говорил ему тяжелых слов упрека и не отчитывал его. — Ваше высокоблагородие, молю вас, оставьте. Как вы совсем, значит, не понимаете нашего положения и что мы из себя теперь представляем…
Совсем невозможные ваши слова. Разве теперь можно что сделать? Такой разве теперь народ?.. Вы говорите, как раньше было. Раньше во сто разов, может быть, даже в тысячу разов, лучше было, а переменить никак нельзя. У нас теперь везде народ… Вы-то понимаете: народ? Он сам, значит, правит и за всем следит.
Конечно, мы еще не умеем, как вы, однако, научимся… А, как научимся, так то ли хорошо будет!.. Ни тебе богатых, ни бедных… Ни господ, ни кого… Словом, всеобщее поравнение. Такой ли рай по всей земле станет.