Я согласен с теми, кто утверждает, что язык наш не то что бы беден, а просто не приспособлен к описанию тех явлений, с которыми человечество до сих пор не сталкивалось: к примеру, квантовых измерений, многомерных вселенных и прочих новых понятий. Но небо-то, звёздное небо, которое висело над этой планетой до нашего появления на ней и будет мерцать ещё миллионы лет, после того как мы с неё исчезнем, - для него-то, почему не можем подобрать мы правильных слов? А нет их. Как, какими звуками и на каком языке описать то, что происходило, да ещё так, чтобы читающий, ощутил то же, что почувствовал я, когда пропало всё, всё вокруг, и мы остались вдвоём: я и небо.
Это случилось примерно через полчаса. Случилось, когда, наконец, наступила полная, абсолютно полная темнота, когда погасли даже никогда не темнеющие, подсвеченные далёким человеческим жильём края горизонта. Вот тогда то и произошло чудо, ради которого мы туда и приехали. Неведомый фонарщик, взобравшись по бесконечной лестнице, смахнул пыль, протёр влажной тряпкой небосвод, произнёс волшебное: Эйн, цвей, дрей и... Я никогда не видел такого неба. Я знал, что оно такое, я мечтал о нём, я бродил по нему во сне. Школьником, как все мальчишки шестидесятых, я бредил космосом, знал в лицо всех космонавтов мира, помнил карту Луны, лучше городской, собирал свой телескоп. Что мог я разглядеть в него в вечно-мутном, сером ленинградском небе!?
Мы уехали оттуда часа в три ночи. Спутница моя готова была лежать до утра, но я больше не мог там оставаться. Наступило насыщение. Есть предел, после которого ни красота, ни новизна уже не помещаются в душе, и человеку требуется время, чтобы это улеглось, чтобы притупилась острота ощущений. А может быть, нужна возможность вылить, выплеснуть из себя это переполняющее, рвущееся наружу чувство прикосновения к чему-то такому, чего ему не дано понять, и чему он, несмотря на всю свою любовь, навсегда останется бесконечно далёким и чужим.
Когда мы спустились к завтраку, маленькая столовая была полна. Все четыре столика были заняты, и мы, набрав в тарелки не слишком разнообразной снеди, застыли, выискивая куда бы сесть. Завтрак разочаровал. Йогурт да картофельная запеканка, в которую были добавлены сосиски и яйца. Правда, на сладкое был только что испечённый, яблочный пирог с корицей, ещё горячий, заполнивший комнату дурманящим сладким ароматом, перекрывавшим остальные запахи. Все было по-деревенски грубовато, но сытно и уж точно лучше той несъедобной яичницы с мукой, которой кормили нас на Ниагаре. Мы уже собрались есть стоя у стойки, когда с одного из столиков нам махнули рукой, указывая на освобождающееся рядом место. Это был вчерашний мужчина, так долго и безуспешно занимавший моё воображение. Я поблагодарил, мы поставили свои тарелки и сели рядом. Мужчина со своим спутником сидели друг напротив друга, и я нарочно выбрал место рядом с пастором, как я его про себя окрестил, чтобы наконец-то без помех рассмотреть его спутника. Моя же спутница оказалась напротив меня и по диагонали от пастора - рядом с его спутником, вернее со спутницей, потому что это оказалась женщина! Женщина, а вовсе не мальчик-даун, как я вчера себе нафантазировал.
Она была не просто полной - это была уже болезненная, безобразная и необратимая полнота. Она была явно моложе своего спутника, и даже утреннее лицо её, с заплывшими глазами и нездоровой одутловатостью - из-за чего у меня и возникло вчера сослепу впечатление, что это даун - не могло скрыть, что его владелица была когда-то красива. Коротко постриженные чёрные волосы, облезший маникюр на пухлых коротких пальцах и тот же, что и вчера, свободный чёрный спортивный костюм. Для меня полнота - почти всегда синоним распущенности, и эта довольно молодая и когда-то видная женщина была тому явным подтверждением. Жадно и неряшливо, роняя на тарелку куски чуть ли не изо рта, она ела огромный кусок запеканки. Полная миска йогурта с мюслями и не начатый ещё пирог дожидались рядом. Мне расхотелось есть. Я встал, чтобы взять кофе, обошёл стол и повернулся, чтобы спросить у моей спутницы, налить ли и ей? И замер, стараясь не привлечь внимания и не разрушить открывшуюся мне сцену. Мужчина сидел не шевелясь, застыв с вилкой в руках и не двигая головой, а взгляд его, усиленный очками и потому так хорошо мной читаемый, перебегал с его спутницы на мою и обратно. И столько неудовлетворённой мужской силы и страсти было в этом взгляде, когда он смотрел на мою женщину, столько же ненависти, усталого презрения и безысходности появлялось в нём, когда он переводил взгляд на свою.