– Жуй-жуй давай, – ткнул папа вилкой в мою тарелку.
– Ага.
Слезы добрались до переносицы и перегородили проход кислороду, пришлось дышать ртом. Запаха еды не чувствовала, будто в две тысячи восьмом заболела ковидом. Внутри всё сжалось, а потом разжалось, как во время тренировок на пресс. Сжал – простонал от боли – разжал всё тело. Вот так и с эмоциональным состоянием сейчас: всё сжалось с появлением этой новой старой жизни – простонала от боли, которую раньше, казалось, не унять, – и отпустило. Будто всё, что происходило до этого , – всё неправда.
В апреле две тысячи шестнадцатого мама позвонила в районе часа ночи. Я была в клубе с очередной компанией непостоянных друзей из рекламного отдела. Вышла на улицу подышать, вертолеты начинались. Звонок отрезвил.
«У отца остановилось сердце», – сказала она. И с того момента я мало что помню, всё на автопилоте, всё обрывками.
Через час я уже сидела в автобусе, который тогда ходил от Киевского вокзала до Брянска. Потом шесть часов на заднем потертом сиденье. Потом я уже каким-то образом очутилась в квартире. Гроб с телом, лампадка с брызгающим маслом, тряпки на зеркалах по всему дому, люди какие-то, какая-то еда. Кисель помню отвратительный. Кто-то из соседок упорно в меня его заливал, чтобы папе там наверху лучше находилось. Неужели они правда думали, что всё дело в киселе? Автобус помню до кладбища, оранжевый такой, маршрутка. Гром стоял под ногами между сиденьями, крышку всё время чуть кренило вправо на поворотах. Из приемника играл Иван Кучин. Папа его любил. Окна все завешены цветными занавесками. Я ехала спиной. Всю дорогу следила, чтобы крышка не слетела. Мама сидела в конце салона. Так, казалось, втроем его и провожали в последний путь: я, мама и Иван Кучин. Остальных сидевших людей как будто и не существовало.
Мраморный такой лежал, неподвижный. Челка эта набок виднелась, острый нос. Мама плакала и шепотом просила проснуться. Но он не просыпался.
Я не проронила ни одной слезы. Не смогла. Ни одной эмоции, ни одного слова. А внутри меня всё горело. В ту ночь, когда мама сказала, что его больше с нами нет, внутри меня взорвалась граната и разорвала всё живое. Я не знала, как залечиваться потом буду, не думала об этом. Но я так хотела, чтобы это наконец закончилось, чтобы не было так больно. Отчаяние обняло меня со спины и не давало двигаться несколько дней. Потом крышку гроба забили гвоздями, опустили эту коробку на тросах в яму, дали первой засыпать горсть земли и отстранили от ямы, чтобы не прыгнула. А я хотела.
Когда над холмиком земли поставили крест, который сразу же покосился в сторону, я наконец поняла, что всё это случилось с нами. Что больше я никогда не увижу самого дорого на свете человека.
В доме после похорон я пробыла недолго, дня три, кажется. Мама не желала никого видеть, в том числе и меня. А мне было всё равно. Я тогда уехала и, по-моему, после раза четыре приезжала домой, а потом и вовсе перестала. И по возвращении в Москву меня прорвало. Через поток неостанавливаемых слез выходили из меня, казалось бы, все внутренности. Даня у меня тогда ночевал постоянно. Утром на работу ехал, а вечером с едой приезжал и кормил меня, чтобы хоть как-то жила. Минус двенадцать килограммов за месяц от моих пятидесяти трех отошло. Он заливал в меня бульоны, сиропы, каши запихивал, а я не могла. Меня тошнило от всего, что происходит вокруг. Кулагин не трогал. Знал, что такое – терять дорогое. Он однажды потерял важный информационно-политический проект – месяц не могли достать со дна. Пил, нюхал и не существовал. И я не существовала тогда.
Месяца меня так держало, а потом подотпустило как будто. Не сразу, конечно, не одним днем. Еще с год меня накрывало воспоминаниями, после которых я закрывалась в квартире и выла, как побитая собака. Потом через слезную паузу вставала и шла дальше до следующих воспоминаний. Через год стало светлее: воспоминания не приносили столько боли, к тому времени они уже так пропитали меня, что уже начинали греть.
И вот теперь, когда я всё это пережила, судьба дала мне возможность увидеть живого папу. Зачем? Сделать еще больнее? Поржать? Плюнуть в меня? Мол, попробуй-ка это снова и снова пережить. А снова не смогу.
Мама села за стол, и нос пробило от ее запаха. Даже не помню, духи это ее или так она пахла. У каждой семьи свой нишевый запах. Этот запах хочется по красивым бутылочкам разлить и открывать, когда не хватает нежности, заботы, дома не хватает.
– Давай ешь, чего смотришь? – папа как будто даже смутился.
Папа вообще был не расположен к нежностям, всё у него было в шутку: за бочек ущипнуть, потрепать за чубчик. Всё это от неумения проявлять свою эту безграничную любовь. С мамой было не так, с ней всё было по уставу, как в армии. И чем старше становился папа, тем больше в нем появлялось заботы ко мне. И чем старше становилась мама, тем строже был ее взгляд и резче слово. Почему они были такие разные и почему тот, кто любил меня больше, не смог поменяться билетом в никуда с другим? Я бы смогла пережить всё совершенно по-другому.