— Точно. Обещал. И буду, наперекор всему на свете, — объявляет Курчатов. И началось… Знал ли Курчатов этот танец, неизвестно, но во всяком случае это не имело никакого значения для этой девушки. Важно было, что она танцует с мужчиной, а не как другие — «бабочка с бабочкой». Да и Курчатов хотел соответствовать. Танцевать так танцевать. Пропади они пропадом, американцы с их бомбами. Назло! Нарочно! И Переверзев не выдержал, пошел танцевать, и демобилизованные. Один Зубавин остался за столом…
А перед Курчатовым кружится разгоряченное счастливое лицо девушки, и кружение, и музыка напоминают ему тот вечер, когда он танцевал в последний раз. Как давно это было, словно в другой жизни. Хотя всего лишь пять лет назад.
Вместо травы был паркет, и вместо двора — зал Физтеха, вместо этой незнакомой девушки — с ним в вальсе кружилась Марина. Горела свечами высокая новогодняя елка. Висел транспарант «С Новым годом! 1941-й!» Оркестр играл Штрауса, и «Дунайские волны», и румбу…
На верху лестницы появляется Абрам Федорович Иоффе, с ватной бородой, — Дед Мороз. За ним несут мешок с подарками. Каждому выдается подарок со значением: кому — рогатка, кому — кукла. По очереди один за другим подходят к Иоффе, вот и Курчатов, ему Иоффе достает голубой воздушный шарик с надписью «Ядро атома». Курчатов протягивает руку, но в этот момент Иоффе, чуть усмехнувшись, отпускает ниточку, и шарик поднимается вверх. Курчатов прыгает за ним, не достает, и шарик уплывает выше и выше…
Несутся звуки вальса, молодой безбородый Курчатов, молодая Марина Дмитриевна, все вокруг Иоффе молодые, веселые, и сам Иоффе еще не стар.
Поет, разливается гармонь, наигрывая тустеп. И этот деревенский танец долетает до английского замка Фэрм-Холл. Сельская подмосковная гармонь, она упорно возвращает нас в тот рубежный августовский день 1945 года. Здесь, в Англии, содержались в августе 1945 года пленные немецкие ученые-физики, цвет немецкой науки, захваченные, собранные специальной службой ОЛСОС.
Вдоль высокого забора прогуливается седой большеголовый человек. Багрово-красного кирпича особняк Фэрм-Холл, зеленые подстриженные лужайки, вечернее солнце и тишина. Прочная мирно-сельская тишина. Ничто здесь не напоминает войну. И только из открытого окна, с хрипом и воем помех, взахлеб бормочет радиоприемник. Что-то особенное в голосе диктора. Мужчина прислушивается. В окно высовывается английский майор. Он прижимает к уху наушник, лицо его сияет.
— Ган! Мистер Ган! — зовет он и неистово машет рукой, показывая, чтобы Ган скорее поднялся к нему.
Голос по радио нарастает:
— …Через пять минут после сброса бомбы темно-серая туча диаметром пять километров повисла над Хиросимой… Город, имеющий более трехсот тысяч жителей, закрыт облаком дыма… Очевидно, уничтожен… Изготовление атомной бомбы обошлось союзникам в пять миллионов фунтов…
Майор Риттнер от восторга, от возбуждения все время чешется.
— Атомная! — кричит он. — Слыхали?! Мистер Ган, это по вашей части! Это что, бомбы из атомов?
Он весело хлопает Гана по плечу, исполненный гордости за своих.
— …Изготовление атомной бомбы — потрясающее достижение союзных ученых! — кричит диктор в полном упоении. — Взрывная сила ее эквивалентна двадцати тысячам тонн взрывчатки!
Ган затыкает уши, жмурится, чтобы не слышать, не видеть.
— Эй… что с вами? — встревожился майор.
Покачиваясь из стороны в сторону, Ган полубезумно твердит:
— Это я… Вот оно, боже мой, это я, я виноват, это мое открытие, вот оно к чему привело…
— Какое открытие, при чем тут вы? — не понимает майор.
Замутненные глаза Отто Гана невидяще смотрят на него:
— Это же я открыл расщепление урана!
— Ну и что?
Ган, не слушая его, кричит:
— Сотни тысяч людей. Я их убийца! Они, и я тоже, я, Отто Ган! Но ведь я не хотел… Я не имею к этому отношения! — Он хватает Риттнера за руки. — Знаете, Риттнер, еще тогда у меня были предчувствия. Но я не думал…
— Бросьте, — говорит Риттнер. — Вы же в Германии работали над этой штукой. Ну ладно, не вы, так ваши дружки.
— Да, да, все равно, немцы, американцы, они меня сделали соучастником, — с отчаянием соглашается Ган. — Я убийца! — Он бьет кулаком себя по лбу. — Я, я подтолкнул их!
Риттнер наливает ему стакан виски.
— Выпейте. Вот так. Вы хоть и пленные, но я отвечаю за вас. Чего вы мучаетесь? Это же война. А когда ваши летчики бомбили Лондон?
Стакан в руке Гана трясется, но он подставляет еще и еще, ему надо напиться. Мелкие слезы скатываются, застревая в морщинах его разом постаревшего лица.
Они пьют вместе.
— По мне, — говорит Риттнер, — лучше сто тысяч этих японцев, чем потерять хоть одного нашего английского парня.
Отто Гану шестьдесят шесть лет, пожалуй, он самый старый из собранных здесь немецких физиков. Кроме Макса фон Лауэ, его одногодка, но который почему-то числился старше Гана и выглядел старше, да и считался чуть ли не патриархом. А Ган, крепкий, широкоплечий, сильный, — никому и в голову не приходило называть его стариком.
Пинком ноги он распахивает дверь в столовую.